Выбрать главу

– Пойдем со мной на рынок! – взмолился я, но дядя покачал головой:

– Мне надо собирать вещи. Однако мы увидимся попозже. Я уезжаю завтра утром – никак не смогу обойтись без еще одного сногсшибательного завтрака донны Каренцы.

Поэтому я пошел один.

Тот день был таким жарким, каким только может быть июльский день во Флоренции. Переход через Пьяцца Санта-Кроче походил на рискованную вылазку в кусочек африканской пустыни – там имелся даже песок под ногами, оставшийся с турнира прошлой недели, – но пустыни, усеянной маленькими черными группками глазеющих на чудеса нашего города торговцев из Англии и Фландрии, за которыми следили бездомные ребятишки, разумно скрываясь в тени колоннад. Я протискивался мимо груженных кирпичами тачек в руках потных мужчин, мимо крестьян, возвращающихся с рынка и ведущих ослов с пустыми корзинами, перекинутыми через спину. Иногда мне чудилось, будто я прорываюсь сквозь плотные завесы смрада от груд мусора и дерьма, которое выливалось из переулков или дверей пустых домов. В воздухе стояла такая густая вонь, что я чувствовал во рту ее вкус: мерзостный, с металлической резкостью. Я продолжал пробираться вперед, теперь сквозь внезапный шквал аромата от продавца роз, на Пьяцца делла Синьория.

Перед самой Синьорией кто-то орал про Медичи. Такое стало частенько случаться в последнее время, потому что Лука Питти больше не любил Пьеро де Медичи. В квартале Черного Льва, оплоте Медичи, держались того мнения, что проблема мессера Луки заключается в размере его пениса, потому что человек со стручком достойной длины и толщины не стал бы все время пытаться сделать что-нибудь побольше и получше, чем у прочих. Это обычно сопровождалось жестом, демонстрирующим, что у Медичи и их друзей и стручок, и орехи изрядного размера. Герб Медичи представлял собой восемь золотых шаров – palle, – призванных изображать монеты или пилюли, но это, кажется, никому не было важно, а те, кто любил эту семью, стали считать шары своим талисманом и орали «Palle! Palle!» хоть на игре в кальчо, хоть на празднике, хоть во время бунта. Так что я проигнорировал бубнеж о республике в опасности, перешел улицу перед церковью Орсанмикеле и вступил на рыночную площадь.

Входя этим путем, вы сначала минуете столы, где занимались своими делами банкиры. Сколько себя помню, я раздражал этих богатых людей, играя с друзьями вокруг изысканных чулок на их ногах, пока они не отвешивали пинка или хотя бы не замахивались. Однако теперь я стал слишком большим для такого развлечения – и уже достаточно большим, чтобы меня могли увести за угол и выпороть мужчины в ливреях, охранявшие банкиров и их клиентов, или арестовать. Но банкиры меня больше не интересовали. Мне не нравилось, что они прикусывают свои золотые монеты с таким удовольствием, – вид у золота лучше, чем вкус. Давным-давно я думал, что оно должно быть теплым, насыщенным и ярким, как яичный желток или шафран, но, сунув украдкой в рот отцовский перстень-печатку, я обнаружил, что он пощипывает мне язык с чуть угрожающей настойчивостью, а сам вкус оказался пресным и немного кисловатым, как снег – голубовато-серый, а вовсе не желтый. Гораздо более увлекательными стали крошки красного воска для печатей, застрявшие в печатке: малюсенькие вспышки приправленной медом сосновой смолы, окаймленной кружевом опасных, едких булавочных уколов ядовитой киновари. В четырнадцать лет я понял, что золото полезно, но не смог постичь, почему мир сделал его символом богатства. Комочек жира, соскребенный ногтем с хорошей ветчины, на вкус был богаче, чем все золото в банке Медичи. Но я все равно кричал «Palle!» наравне со всеми.

Для меня настоящий мир начинался дальше по улице, где она ныряла в древний муравейник самого рынка. Вот там Флоренция находилась всегда. Это было наше сердце, биение которого запустил сам Юлий Цезарь, а если вы сомневались в этом, стоило лишь начать копать грядку или выгребную яму. Как только вы царапали шкуру рыночной площади, наружу выскакивали старинные керамические плитки, и кирпичи, и монеты, а иногда даже мраморная голова или рука, все еще глядящие, все еще протянутые к вам.

Папа впервые привел меня сюда рано утром, когда делаются настоящие дела. Он проволок меня повсюду за запястье – говорят, в пять лет я был капризен и упрям, – и показал своим поставщикам и излюбленным перекупщикам. Такие штуки маленький мальчик находит невероятно скучными: куда больше радости сидеть под колонной, пятнистой от мочи, и играть с мусором. Но вряд ли я капризничал. Рынок стал мне домом с того момента, как я вдохнул его воздух. Полусонный-полупроснувшийся в столь ранний час, я был поражен, обнаружив, что рынок уже вовсю бурлит, хотя солнце едва всплыло над крышами и все на площади имело тот странный, изможденный вид, как будто тени всю ночь напролет пировали, поедая цвет. Мы отправились прямо к лотку Уголино, торговавшего рубцом, и папа купил мне персональную миску этого блюда. Я жевал и заглатывал, пока не заболела челюсть, чувствуя себя мужчиной рядом с отцом, хотя был не выше кошелька у него на поясе.