Кухня станет для меня более важной, чем церковь. Мама и Каренца любили готовить то, что всегда готовили люди Флоренции: жареное мясо, сосиски, жаркое, пироги и пирожки, угрей, даже миног. Именно наблюдая за мамой, я впервые стал свидетелем кропотливой зловонной хирургии, требующейся для того, чтобы превратить этих низменных тварей в изысканное сочное лакомство. Позже две женщины открыли мне все свои секреты, и ко времени, когда у меня стали пробиваться волосы на подбородке, я умел готовить не хуже любой хозяйки в городе. Но сначала мне пришлось научиться есть. Один случай я запомнил особо. Шел Великий пост, и мама приготовила блюдо, которое любила: суп из цветов бузины – менестру. Мы сидели на кухне, только мама и я. Она поставила передо мной тарелку, положила роговую ложку и сказала: «Ешь!» В те дни приходилось заставлять меня есть. Я был тощим мальчонкой, состоящим из острых углов и торчащих суставов, поскольку почти ничего не ел. Я не видел смысла в том, чтобы засовывать вещи в рот и пропускать в темные тайники внизу, где весь их свет гас. Это было занятие для какого-то животного. Я с ужасом смотрел, как Тессина и прочие мои друзья заглатывали пищу. То, как мой отец жевал мясо с диким блеском в глазах, и вовсе пугало меня. Я предпочитал отпивать по чуть-чуть или отщипывать маленькие кусочки, пока кто-нибудь не заорет мне в ухо, как всегда, или не отвесит подзатыльник.
Но мне велели: «Ешь!» Я сгорбился и взял ложку – неохотно, поскольку гладкий коровий рог имел унылый плесневый привкус хлева и старых ногтей с ног, как бы часто его ни мыли. Для себя мама положила ложку из оливы. Повинуясь внезапному порыву, я схватил эту ложку и, чтобы избежать нагоняя, поспешно зачерпнул немного похлебки и сунул в рот. Все вкусы выстроились в ряд – армия, разобравшаяся по рангам: очищенный молотый миндаль, цветы бузины, хлеб, сахар, буйный жар имбиря. Мне трудно вспомнить точно, оглядываясь в прошлое, что́ ложка такой смеси должна была со мной сотворить, однако, думаю, она рассказала бы какую-нибудь маленькую, но многослойную историю. Или, возможно, я увидел бы что-то вроде резной слоновой кости вместо всех этих белых ингредиентов: миндаля, хлеба, цветов, сахара. Что-то столь же очевидное, как огонь в имбире, либо менее очевидное: нагретый солнцем кирпич или петушиный гребень.
Однако я помню, что с этой конкретной миской супа ничего подобного не случилось. Я ощутил… миндаль. Я по-прежнему видел его мысленным взором, как яркую зелень, но каким-то образом он не застил весь мир. Зато я подумал: «В этом есть миндаль. Миндаль – это орех. Он растет на дереве». На дереве с белыми сладкими цветами, конечно же, – и вот сам орех, таящийся внутри шероховатой деревянной скорлупы. Я обнаружил, что смакую молочную горечь ядер миндаля, отмечая, как сахар словно плывет над нею, не уничтожая, но создавая отдельный вкус. Имбирь и цветы бузины пали в объятия друг друга, и все четыре компонента погрузились в умиротворяющую пресность размоченного хлеба. К изумлению своему, я обнаружил, что могу удерживать каждый гремящий вкус, со всеми его красками, на месте и при этом замечать другие вкусы, каждый со своим собственным цветом и образом. Я снова окунул ложку в суп, попробовал, глотнул. Еще одна ложка, потом еще. Вкусы не исчезали в никуда, они становились частью меня.
– Тебе нравится, дорогой? – ошеломленно спросила мама.
– Они входят в меня, – сообщил я с удивлением.
– Кто?
– Все вкусы. Они не просто падают вниз и пропадают внутри. Я как будто птичья клетка, а они птицы.
– Хм… Звучит не очень приятно.
– Нет, это приятно! – Я черпнул еще. – Это красивые птички, и так они никуда не улетят.
Становился я птичьей клеткой, или хрустальным кубком, или любой другой штуковиной из тех, что приходили мне на ум в последующие пару дней, но я начал нормально есть и вскоре стал выглядеть как все прочие дети, а не как маленький бродяжка, едва переживший осаду. Я заметил, что от разной еды у меня разные ощущения в теле. Это никогда не приходило мне в голову раньше: я-то думал, еда проделывала всякие штуки только у меня в голове. Меня сильно потянуло к некоторым вещам: сахарным, молочным конфетам, пережаренному мясу, лимонной цедре. Затем я начал наблюдать за мамой и Каренцей, когда они готовили, – как две женщины работают вместе, тихо спорят над едой, смеются. Мама была невысокой и тонкокостной, с довольно длинным лицом и огромными зелеными глазами. Она скромно прятала свои каштановые волосы под чепцом из тонкого льна, и при взгляде на нее можно было подумать, что это простая, недалекая, приземленная женщина, но, как и ее брат, она воспринимала мир обостренно, более тонкими чувствами. Каренца больше чем на голову возвышалась над мамой. Она была дочерью кожевника из трущоб Сан-Фредиано, с соответствующим языком, который не всегда держала за зубами. Все, что в маме было тонким и легким, у Каренцы выглядело тяжелым: густые курчавые черные волосы, рано начавшие седеть, черные брови, мочки ушей, оттянутые большими золотыми кольцами. Ее руки по силе не уступали ее же акценту, а когда повариха двигалась по кухне, попадаться ей на пути не стоило. Но грубо высеченное лицо Каренцы с квадратной челюстью могло когда-то быть красивым, а сердце ей досталось такое же доброе, как у мамы. Увидев их вместе, вы могли на мгновение подумать, что это сестры склонились в клубах пара над горшком и пререкаются из-за приправ.