Катчинский долю молчал, казалось погруженный в воспоминания.
— Нет, — заговорил он, — я не нуждаюсь в вашей помощи. Вы десять лет тому назад помогли мне, но ваши деньги не принесли счастья. Золотым ключом вы открыли мне дверь Америки. И что же? Я там был мимолетной сенсацией. На меня смотрели как на диковинку. Многие приходили в концертный зал, чтобы отдать дань моде, послушать музыканта, о котором писали в газетах, что его руки так дорого стоят. Дорого стоят… — Катчинский горько улыбнулся. — В начале концерта слушателями еще владел интерес: что же дадут эти необыкновенные руки? Затем они чувствовали разочарование и досаду. Лео Катчинский, оказывается, играет не хуже и не лучше других заезжих знаменитостей. Значит, цена рук, о которой раструбили газеты, не более как рекламная уловка. О, Лео Катчинский ловко выуживает из карманов публики доллары! И этим исчерпывался интерес ко мне. Во втором отделении слушатели платили мне безразличием. Они были равнодушны к тому, как я раскрывал сокровищницу мелодий Моцарта, как владел инструментом. Они не слушали меня. Я их обманул, не дал, по их мнению, ничего экстраординарного, и они мстили мне за это: глазели на туалеты дам, скрывали зевоту в пухлых ладонях. А утром, читая в газетах отчет о концерте, скептически улыбались и думали, что их теперь не проведешь: лучше уж убить вечер в варьете, где клоун-эксцентрик исполнит Моцарта на кухонных сковородках, не рекламируя себя великим музыкантом…
«Он, видно, заболел там не только физически, — думал Лаубе, слушая Катчинского. — Моцарт не в большом почете в Америке. Это огорчает музыканта. Глупец! Не может понять, что мир живет в промежутке между двумя схватками. Моцарт — лишний».
Катчинский откинулся на подушку, закрыл глаза. Казалось, он заснул. Лаубе наполнил стакан. Журчание вина заставило Катчинского поднять голову. Глаза его блеснули болезненно ярко.
— Я бежал из Америки, этого современного Содома, бежал от наглой ее крикливости, от вульгарной пестроты, от угнетающей душу механизации. Мне там не было места… В Лондоне меня встретили лучше. Я разъезжал по стране. Но… началась война. Я не буду рассказывать подробностей… Мне тяжело… Бомба попала в наш дом. Фанни была убита, я ранен осколками в позвоночник. И вот… последствия. Лондонские друзья помогли мне возвратиться на родину…
Схватившись за голову руками, Лаубе зашатался из стороны в сторону.
— Фанни… убита бомбой? О боже!…
— Как жестоко отомстил нам ее отец! — тихо продолжал Катчинский. — Я узнал: во время владычества наци в Австрии он стал директором Рейхсбанка. Он планировал финансовые операции, питавшие войну. Он открывал сейфы, и золото плыло широкой рекой на «фау-2», на бомбы… Он убил свою дочь, искалечил меня. Будь проклято его имя и всех, кто…
Катчинский откинулся на подушку.
— Да, — проговорил Лаубе. — Старый Винклер был порядочной скотиной. Но… маэстро, что с вами? — Лаубе подошел к коляске, всмотрелся в бледное лицо Катчинского, поправил плед на ногах. Тот не шевельнулся. — Что с вами? Вам плохо?
Он позвал старуху. Вместе с нею снял Катчинского с коляски, отнес в квартиру и, уложив на диване, на цыпочках вышел во двор. Оглянувшись на окно квартиры Катчинского, Лаубе поспешил к себе. В кабинете он извлек из ящика стола небольшую шкатулку. Среди бумаг, потерявших ценность, нашел ту, которая была нужна сейчас. Десятилетие не отразилось на ней. Она была новенькой, хрустящей. «Теперь он не смог бы так четко подписаться», — подумал Лаубе, бережно укладывая бумажку в шкатулку.
А на третьем этаже, выколачивая пыль из ковра, Рози пела:
Ах, апрель, веселый месяц,
Ах, апрель!
Легкое весны дыханье,
Птичья канитель.
Ах, апрель! Цветут фиалки,
И звенит ручей.
Сердце мне отдать не жалко -
Взять его сумей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Над городом плывут перезвоны колоколов. Отголоски торжествующей меди доносятся до двора Лаубе. Колокола перекликаются под весенним небом певучими голосами и постепенно, один за другим, умолкают. В ближней кирхе начинает звучать орган. Мощный поток хорала течет по улицам полноводной рекой. На скорбной ноте орган обрывает свое пение. Колокола молчат.
Наступает не тревожимая ничем, прозрачная, как голубое апрельское небо, тишина. Быть может, в такие же тихие часы в старинном доме невдалеке от Грюнанкергассе Моцарт и написал свою «Женитьбу Фигаро». Это было два столетия назад. На высоте второго этажа на стене прибита мемориальная доска с первыми тактами моцартовского творения.
Тишина длится недолго. Снова звенят колокола, и умолкший было орган исторгает целую бурю звуков. Воскресный утренний час посвящается молитве. Улицы пусты.
Во двор выходит однорукий Гельм. Садится на скамью у зеленой от плюща стены, закуривает. Сидит он долго. Слушает пение органа, думает. Четкий стук каблучков заставляет его насторожиться. В арке ворот показывается празднично одетая Рози. В бархатной черной корсетке с зеленой шнуровкой, в красной каемчатой юбке, в зеленых чулках до колен и новых туфельках она великолепна. Тяжелые русые косы уложены на голове диадемой. В красных от непрерывной работы руках Рози держит небольшой молитвенник с перламутровым крестиком на кожаном переплете — дар благочестивой фрау Райтер.
Гельм встрепенулся, выбросил сигарету.
— Рози! — тихо позвал он.
Рози остановилась. Гельм подошел к ней.
— Здравствуйте, господин Гельм, — девушка улыбнулась.
— Здравствуй, Рози. Молиться идешь?
— Да, господин Гельм. Я тороплюсь к воскресной службе.
— Слушай, Рози, — глуховато сказал Гельм. — Богу было бы более угодно, если бы ты помогла мне сегодня привести мой угол в порядок. Мне это трудно сделать одной рукой.
В глазах Рози Гельм увидел сочувствие.
— Но ведь сегодня воскресенье, господин Гельм.
— Тем выше бог оценит твою жертву.
Рози минуту колебалась. В это время устрашающе загремел орган. Гневными, казалось идущими с самого неба, голосами он говорил о страшных муках, ожидающих грешников, предвещал катастрофу и проклинал весеннюю землю, на которой, как утверждали патеры, накопилось слишком много греха.
Рози вздрогнула, глаза ее округлились от мимолетного страха. Гельм понял тревогу девушки, взял ее за руку. В легком пожатии руки Гельма Рози почувствовала поддержку и опору. Страх исчез.
— Я понимаю, Рози, — заговорил Гельм, — ты работаешь всю неделю с утра до ночи. В воскресенье хозяйка отпустила тебя на молитву. Тебе эти часы очень дороги. Но разве доброе дело не лучше, чем пустая молитва, которую читаешь не сердцем, а только устами? Кажется, так говорят патеры в кирхах? Понимаешь, с одной рукой я не справлюсь, а помочь мне некому.
— Хорошо, — решительно сказала Рози. — Я помогу вам.
Они прошли двор и под лестницей в мансарду спустились вниз. Квартира Гельма состояла из небольшой комнаты и крохотной кухоньки.
— Бог мой! — воскликнула Рози, увидев пыль на подоконниках, черную паутину по углам. — Как вы живете в такой грязи?
— Переодеться ты сможешь в кухне, — сказал Гельм. — Там в шкафу есть халат и туфли.
Гельм принес ведро воды, достал жесткую щетку, мыло и тряпку.
Подоткнув полы халата, шлепая туфлями, Рози взялась за работу. Все пришло в движение. Повеселевший Гельм выносил грязную воду, приносил чистую, согревал ее на газовой плитке, скреб щеткой пол и разговаривал с девушкой.
— У тебя доброе сердце, Рози.
— Доброй быть лучше, чем злой.
— Ты подарила мне свой воскресный отдых. Наверно, пожалела калеку?
— Люди должны помогать друг другу. А что вы остались без руки, в этом не ваша вина.
— Конечно.
— И еще я сочувствую тем, кто одинок. Ведь я тоже одна на свете. Под Штоккерау у нас было свое хозяйство, но отец умер в феврале этого года, и все хозяйство пошло за долги. Пришлось наниматься в горничные. Жизнь очень трудна, но я не боюсь никакой работы. А вы, господин Гельм, недавно приходили к Райтерам прочищать дымоходы в кухне. На вас так много было сажи! А сегодня я вас и не узнала. У вас, оказывается, очень симпатичное лицо.