Выбрать главу

— Это, ужасно, Александр Ильич, просто ужасно!

— В чем дело?

— Ну разве можно быть таким наивным человеком?

— Дав чем дело? Объяснитесь.

— Вы совершенно неправильно написали прошение. Я же оставил вам образец.

— До образца такого кретинизма и самоунижения я не опустился бы никогда.

— Но в таком виде, как написали вы, подавать прошение бессмысленно!

— Почему?

— Потому что существует установленная форма обращения на высочайшее имя.

— Установленная форма глупости и раболепства?

— Да не будьте, в конце концов, ребенком! И что это за подпись такая — Александр Ульянов? Не верноподданный, а просто Александр Ульянов… Александру III пишет Александр Ульянов! Никто и не будет двигать это прошение по инстанциям.

— Никаких других бумаг я писать не буду.

— Но министр юстиции испугается даже показывать царю это дерзкое прошение.

— Больше я ничего писать не буду.

— Вы опять за свое?

— Вот что, Матвей Леонтьевич! Вы, конечно, старше меня и имеете вес в обществе как писатель и публицист. Но у каждого человека есть свои представления о границах чести…

— Но я же бьюсь на вашу жизнь! За вашу!

— Вы и так заставили меня пренебречь своей гордостью, заставили писать чуждые мне и тягостные слова. Но больше испытывать мое терпение я вам не советую!

— Успокойся, Саша, успокойся!

— Вы доставили мне нравственное страдание, уговорив написать эту бумагу. Вы толкаете теперь меня на еще более низкий поступок. Этого не будет.

— Тише, Сашенька, тише…

— Вам с вашим обывательским складом мышления до сих пор все еще непонятно, что своими разговорами о будущих несчастьях моих братьев и сестер вы причиняете мне, может быть, самую горькую душевную боль! Вы доставляете мне нравственную пытку!

— Успокойся, Саша, успокойся!

— Я не напишу больше ни одного слова!

— Хорошо, я подам твое прошение в том виде, в каком ты его написал. Но скажу заранее — надежды на успех мало.

— А я не верю в успех вообще ни одного прошения. Даже самого верноподданного.

— И потом, пойми меня правильно, Саша… Я вовсе не хочу заставлять тебя совершать что-то низкое, подлое. Ты ведешь себя мужественно, стойко, как герой — я завидую твоему самообладанию. Но ведь есть мать и младшие… Я же не для себя, для них стараюсь.

— Ни мать, ни Аня, ни младшие никогда не потребовали бы у меня купить жизнь ценой измены своим идеалам. Наоборот! Пусть моя верность идеалам будет им необходимым подспорьем, если жизнь все-таки обречет их на испытания из-за родства со мной.

— Извини меня, Саша, за неприятные минуты, которые я тебе доставил сегодня…

— И вы тоже… простите за резкость.

— Ну, прощай!

— Прощайте, Матвей Леонтьевич.

— Нет, ты все-таки молодец! Такой твердости я от тебя, признаться, не ожидал.

— Не надо сейчас об этом.

— Ну, прощай!

— Прощайте.

— Может, и не увидимся больше…

— Может быть…

— Прощай…

— Ну зачем же плакать, Матвей Леонтьевич? Это же закон природы, борьба…

— Ты молодец, Саша, молодец… Ты герой.

— Не забывайте наших, Матвей Леонтьевич. Маме помогите, пожалуйста. И младшим тоже… Володе в этом году в университет.

— Я помогу ему… Я расскажу о тебе… И Мите тоже.

— Спасибо.

— Поцелуемся?

— …

— Прощай, Саша.

— Прощайте.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

…Восемьсот девяносто шесть, восемьсот девяносто семь, восемьсот девяносто восемь, восемьсот девяносто девять…

«Сейчас заиграют колокола», — подумал Саша, оборвав счет.

Тишина. Мертвая тишина. Нигде не слышно ни единого звука.

Где-то прогремел ветер на железной крыше. И опять тишина…

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й…» — вступили колокола.

Саша облегченно вздохнул. Значит, счет был верный. Пятнадцать на шестьдесят — ровно девятьсот…

Прошло четверть часа. Еще четверть часа твоей жизни. Их осталось совсем немного. А может быть, все-таки выйдет помилование?

Саша прошелся из угла в угол. Новая камера, куда его привезли после суда, была больше прежней. Те же табуретки, стол, кровать. Но стены были другие.

В первый день, после переезда из предварилки, пораженный густой, вязкой тишиной, он попробовал стучать соседям, но с удивлением обнаружил, что стены в новой камере совсем не каменные, а представляют собой сложную конструкцию: обои, плотная материя, потом мелкая металлическая сетка, за ней толстый слой войлока, и только уж потом удалось нащупать знакомый холод камня.

Значит, здесь сводят с ума не только ожиданием исполнения приговора, но и тишиной, подумалось ему тогда. Чтобы это ожидание не было рассеяно никакими посторонними звуками. Чтобы осужденный был полностью предоставлен мыслям о тяжести совершенного им деяния, мыслям о близости своей смерти…

А что, если все-таки выйдет помилование?..

В окне, вырезанном в двухаршинной наружной стене и забранном двумя застекленными, зарешеченными железными рамами, смутно была видна крепостная стена, еще большей, кажется, толщины, чем стена каземата. На стене стояла будка часового, а над ней высоко торчала какая-то труба, из которой струился слабый дым.

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й…» — зазвонили колокола.

Еще четверть часа.

Он прошелся по уложенному войлоком полу до умывальника. Повернул к двери. Постоял около нее, глядя на квадратное, запиравшееся снаружи отверстие, через которое солдат подавал еду.

Посредине квадратного отверстия был вырезан застекленный глазок, тоже закрывавшийся снаружи. Глазок на тюремном жаргоне назывался иудой… Как ни старались караульные и надзиратели незаметно подкрасться к нему и тайно понаблюдать за арестантом, скрип сапог каждый раз выдавал. «Хоть бы мазь им специальную выдавали, — подумал с досадой Саша, — чтобы не действовали так на нервы…»

Он сел на табуретку, прислонился затылком к стене. Петропавловская крепость… Русская Бастилия… Кого только не видели эти стены! Здесь, может быть даже в этой камере, сидели Рылеев, Шевченко, Достоевский, Каракозов, Бакунин, Чернышевский, Писарев, Кропоткин, Желябов, Перовская…

В чем дело? Почему так устроена жизнь, что лучшие люди — те, кто умен, справедлив, искренен, желает счастья людям, борется за то, чтобы изменить условия этого подлого, жалкого существования, — почему такие люди всегда изгои, узники глухих камер, кончают свои дни в ссылках, в тюрьмах, на виселицах?

А те, кто жесток, циничен, подл, глух: к справедливости, добру и правде, — эти люди благоденствуют, наслаждаются жизнью, диктуют законы, вершат судьбами людей, они всегда отцы семейств, примерные мужья, столпы общества, наставники юношества.

Почему?

Может быть, стремление к правде и справедливости всегда связано с муками и страданиями? Может быть, их и не существует, этой правды и справедливости, если путь к ним вымощен столькими лишениями и терзаниями?

Вздор.

Те, для кого счастье состоит в ощущении борьбы, в радости противоборства несправедливому укладу жизни, кто органически не может выносить косности и мракобесия, — эти люди должны быть нечувствительны к физическим страданиям и мукам. Такой человек уже испытал счастье. Он достиг апогея своей судьбы, он боролся, он не был сломлен, он отдал все, что мог, ради своих убеждений!