Саша поднялся с койки, подошел к решетчатому окну.
В тот декабрьский вечер, когда они возвращались с Лукашевичем из Галерной гавани, он под влиянием разговора с мастеровыми впервые и как-то по-новому подумал о главной концепции экономических статей и книг Маркса, которая в будущей революции так настойчиво отводила первое место именно классу промышленных пролетариев. Маркс утверждал, что промышленные пролетарии — это наиболее революционно последовательная часть общества, которую никогда не удовлетворят никакие реформы и другие прогрессивные полумеры и которая будет в силу своего безвыходного положения всегда добиваться решительного изменения самого принципа распределения материального продукта.
И действительно, такой человек, как, например, этот слесарь Степан, и парень в красной косоворотке, и тот с рыжеватой бороденкой, у которого дядья и брательники, пользуясь наступившей волей, бешено наживают копейку, все они, кому обидная жизнь жмет на сердце, воспримут слова Маркса о своей исторической миссии по переустройству жизни с восторгом, если только объяснить им все это толково и доходчиво. Ведь чувство протеста против существующего строя у них рождается не из головы, не из рациональных источников, как в большинстве случаев у учащейся молодежи, а непосредственно из прямого жизненного опыта, из тяжелого материального положения. И если растолковать им положение Маркса об активной роли промышленных пролетариев в революции, если вовлечь их во фракции, в партию, то с приходом в борьбу именно таких людей, до краев переполненных ненавистью к царю, к полиции, к штрафующей их на каждом шагу администрации, революция, несомненно, приобретет новое качество, она станет массовой с участием не десятков, а сотен активных членов партии. И наступит наконец такой момент, когда самодержавный трон Романовых будет смыт в небытие! И в этом будет заслуга и их группы — Осипанова, Андреюшкина, Генералова, Лукашевича, в этом будет и его личная, Александра Ульянова, заслуга перед революцией и перед родиной…
Его вывели во двор Шлиссельбургской крепости в пятом часу утра, когда первые разводы робкого пепельного рассвета уже теплились над неровной линией крепостной стены.
Солнца еще не было видно, но его далекий восход ощущался даже здесь, на дне холодного каменного мешка, образованного низкими мрачными зданиями с решетчатыми окнами и высокой кирпичной кладкой.
Саша поднял голову. Светлело с каждым мгновением все сильнее и сильнее. Между квадратными трубами тюремного каземата плыли быстрые утренние облака, и некоторые из них, самые высокие и светлые, уже ловили первые лучи восходящего солнца, и, гонимые ветром, выносили из поля зрения, за башни крепости, это летучее и прекрасное видение начала нового дня.
Глядя на облака и на синие просветы неба, возникающие над головой, будто ранние проталины на весенней и теплой реке, Саша вдруг понял и с оглушительной разрывающей сердце ясностью ощутил, что этот рассвет — последний в его жизни.
Что-то оборвалось и упало в груди, мягко подломились ноги, но он тут же напрягся и, не обращая больше внимания на соленый привкус во рту и морозное покалывание в пальцах, а следя только за светлеющими облаками, быстро пошел через двор, по выложенной крупными панельными камнями дорожке туда, откуда доносился свежий смолистый запах недавно отесанных и обструганных досок эшафота…
Симбирский холм — посередине России. Скачи от него в любую сторону — одной и той же длины будет дорога до края русской земли. Крестами и куполами своих соборов высоко вознесён холм над Волгой, похож издали на шишкастый шлем на голове былинного богатыря, врос в местность лобасто, плечисто, осанисто, кряжисто. С вершины его, как с дозорной вышки, видится далеко, просторно, окаемисто. Особенно весной, когда новой синью распахнуты горизонты и, завершая преображение земли, широкой волной идет по ней половодье — разлив молодых, буйных, напористых, нетерпеливых вод.
Воды всей России, все льды с лица русской земли проносит Волга мимо симбирского холма в свою энергичную и короткую полноводицу, в свое неудержимое и неоглядное водополье.
Зажглись снега во глубине лесов и полей, заиграли овраги калужские, рязанские, вятские, заговорили ручьи тамбовские и владимирские; бегут, бегут, бегут журчалые, ревучие воды на бабину рожь, на дедову пшеницу, на девкин лен, бегут со всей России к Волге.
С чего начинается Волга? С первой живой капли, с первой теплой слезы, с того неизбывного светлого ключика-родника, которым отмыкает земля зимнюю наледь над своею душой, отворяя весне стылые берега своих рек.
Рожденная во глубине России, петляя меж косогоров и холмов, пристально «вглядываясь» в русскую жизнь, босоного и неторопливо бредет Волга в своих верховьях по русской земле. Будто странник с котомкой и посохом, словно мудрец с переполненным обидами и болями сердцем проходит Волга древние стольные грады Ржев и Тверь, Углич и Ярославль.
И вот уже грозят с понизовья первые косматые ветры, закручиваются пески над белыми плесами, кипят на быстрине волны, текут синие дали…
Под Нижним впрягалась Волга в бурлацкий хомут — эх ты, тетенька Настасья, раскачай-ка нас на счастье! — веселей ходи, сударики, дружней!
Налегала река на лямку мускулисто, мозолисто, трещали хребты бурлацкие, хрипела песня, мутнела Волга от крутой мужицкой испарины, роняли бурлаки с языка первое слово солёное, а с плеча — первый клок пены…
Бурлачеством кормилась Волга от века. Крестили ватаги клетчатыми следами лаптей зализанные волнами отмели; набегала другая волна, ворчливо заравнивала пески, и. только чайка жалобно кричала над тем местом, где еще недавно волоклась баржа, только ворон расклевывал вчерашнее пепелище — беднее бурлака одна птица.
Робкий кормился на Волге от ярма, бойкий — от купецкого рублика, отчаянный — от разбойного ножичка.
Сбивались гулевые народы под высокую и лихую атаманову руку (сто чубов — вот те и орда ножевая), таились на островах, поминали песнями Емелю Пугача, Разина, Ермака, а лишь вывертывала из-за поворота на стрежень торговая расшива — кидались в струги, выгребали наперехват. Выскакивал из каютки в исподнем купчина-хозяин суденышка, вздымал над головой икону, бодрил богатыми посулами нанятых для бережения товара охранников, но уже летели с разбойных будар веревки с крючьями, уже маячили над бортами усатые казачьи рожи, уже лезли казаки на палубу, сшибались со стражей, крушили друг другу лбы кистенями. И спустя совсем малое время окутывалась расшива клубами смолистого дыма, полоскались по воде сорванные паруса, раскачивался на мачте удавленный хозяин.
Слал царь-государь на Волгу, на защиту торгового промысла воевод и бояр с войском, садился воевода с войском в рубленую крепость, кормился от слез и пота рода христианского, навешивал дани на ближние и дальние народы, терзал православных, впадал в лихоимство.
И тогда уже не в ножички — в топоры бросался крещеный волжский люд. Выбивали бояр из теремов, сбрасывали с колоколен воевод и прочую знатную челядь, раскатывали крепости на мелкие бревнышки. Стекались под высокую атаманову руку многими тысячами, принимали под свои непокорные знамена башкирцев, татар, чувашей и всякие другие примученные племена. Гуляла неуемная оравушка по Волге сверху донизу и снизу доверху, брала в осаду города, жгла остроги… Тут уж не бояр-мздоимцев высылали матушки императрицы на переём бунтовщиков — европейские фельдмаршалы поспешали на выручку осажденным городам, отборные гвардейские гренадеры маршировали на Волгу. Мешкать было недосуг — трон под матушками качался вовсю.
По излову главных смутьянов везли их фельдмаршалы в железных клетках в Москву — рубить головы на лобном месте перед праздными дьяками и ярыгами. А остатнюю голытьбу вешали прямо на сколоченных на плотах виселицах и пускали вниз по течению мимо мест их недавнего воровского гулевания — христианскому миру в науку и на устрашение. И путешествовали эти плавучие эшафоты от Казани и Симбирска мимо Самары и Сызрани, мимо Саратова и Камышина аж до Царицына, а иногда и до самой Астрахани.