Пыль строительства вилась над Москвой каждое лето. С новых домов снимались леса, в тесных переулках возле древних церквушек чернели вышки шахт строительства метрополитена, передвигались здания, и Москва превращалась в город широких, солнечных проспектов. На улицах появлялось все больше зелени и цветов, вырастали новые красивые здания, и многие уголки Москвы стали напоминать черты городов будущего, о которых так часто говорил дочерям Александр Игнатьевич…
Москва — город нового. И сейчас, когда Лида рассказывала музыканту о Москве, находясь так далеко от нее, в эти апрельские дни, на московских улицах создавалось и строилось все новое и новое.
В свою очередь Катчинский рассказал, как он учился, какие трудности приходилось ему преодолевать, как долго он не мог добиться признания публики, а добившись, убедился, что слушатели были слишком сыты, чтобы их мог взволновать Бетховен, а на концерты ходили скорее для того, чтобы поддержать давно установившуюся традицию, а не удовлетворить духовную потребность. И только однажды пианист узнал, что существует в мире иной, внимательный и благодарный слушатель: в Лондоне по приглашению «Общества любителей классической музыки» он выступил перед рабочей аудиторией. Затем в Шеффилде — перед английскими металлистами.
— Но ведь я не мог выбирать для себя публику, фрейлейн Лида. Меня самого покупали и продавали. Ах, если бы я мог пойти иной дорогой!
Катчинский долго молчал. Затем, застенчиво улыбнувшись, он попросил Лиду сыграть его сюиту «Венский вальс».
— Это, фрейлейн Лида, мое юношеское произведение. В молодости так торопишься сделать как можно больше, что кое-что навсегда остается только начатым. Я забросил клавир, и он пролежал в углу десять лет. Как с ним не расправились мыши?! А мне кажется, в сюите были свежесть и сила. Как это будет звучать сейчас?
Лида села за пианино. Мисс Гарриет подала нотную тетрадь со следами старых потеков на синей обложке.
При первых звуках сюиты Катчинскому необыкновенно ярко представился образ, вдохновивший его на это произведение.
…Веселый Августин пришел в город. Одежда бродячего музыканта и весельчака бедна и груба. На башмаках густым слоем осела пыль многих дорог. Но, кроме пыли и усталости, он принес звучащие на альпийских пастбищах песни пастухов, веселый звон кос и пение жниц на равнинах. В город веселый Августин пришел усталым, голодным, но те, кому нужны его музыка и песни, разделят с ним свой хлеб и кружку вина. Он пришел во-время: черные вороны в сутанах закончили свое карканье, народ оставляет Стефан-дом, под сводами которого, как грозовой гром, гулко рокотал орган. Люди толпятся у сосны посредине площади; ствол ее щетинится от гвоздей, — их вбивают прибывающие в Вену странствующие подмастерья кузнечного цеха. Таков обычай… Молодой кузнец вколачивает в ствол еще один гвоздь. Веселый Августин обращается к парню: «Дай, дружок, и мне гвоздок!» — «У кузнеца должны быть свои», — отвечает подмастерье. «Я свои израсходовал. Один вбил в стену хижины матушки Густы, она на него повесила серп, второй — над кроватью Альбертины. На нем висит тот веночек, который я сплел сегодня на заре своей крошке… Ах, до чего хороша эта девчонка! У меня до сих пор горят уста от ее поцелуев».
Лица людей светлеют от улыбок. Ведь небо над городом так ясно и чисто, солнце на нем вовсе не похоже на тот страшный зев ада, о котором говорил строгий, с высохшим лицом аскета, патер в кирхе, а шутки парня с волынкой напоминают о том, что и земля хороша.
Пусть уж господа — у них много досуга — подумают вдосталь в этот воскресный день о рае и аде, а кузнецу и каменщику, плотнику и сапожнику вовсе не грех посмеяться в свободный час шуткам веселого Августина…
Образ веселого Августина владел воображением композитора, когда в счастливый апрель своей молодости он создавал сюиту.
Веселый Августин — это бодрый, несокрушимый дух трудового народа, и он нашел выражение своей радости в вальсе, родившемся на улице, камни которой топтал грубыми башмаками веселый Августин. Это камни той мостовой, которую каждое утро видел из окна мансарды молодой Катчинский. Правда, ее скоро сменил черный асфальт. Улица маленьких радостей и большого человеческого горя… Она находилась далеко от центра. На ее панели каждое утро вертел ручку шарманки бывший пианист театра «Ронахер» Август Габбе. Шарманка выщелкивала старинные вальсы. Иногда она как бы захлебывалась и умолкала. Сидя на раскладном стульчике, старик спал, склонив голову на грудь. «Я ничего не могу с этим поделать, — говорил он. — Это выше моих сил. Я засыпаю, везде засыпаю: и в кирхе, и за столиком кафе, и в трамвае. Меня будят, но я уже давным-давно проехал свою остановку, и мне приходится тратить последние гроши на обратный путь. Ах, если бы я мог заснуть и никогда не проснуться!» Эта старческая слабость и была причиной увольнения Габбе из оркестра. Он стал нищим. Однажды шарманка умолкла. Старый Август заснул и не проснулся больше…