Выбрать главу

Посасывая нижнюю губу, он продолжал листать документы, лежавшие в папке.

— Кроме того, мозг был частично травмирован во время самих родов. Отсюда эпилепсия и еще кое-какие нарушения. Возможно, и мозговое кровоизлияние. Тазовые кости у Эллен имели рахитическую деформацию, и рожала она часов тридцать. В те времена кесарево сечение почти не применялось...

Значит, она умерла во время родов? Значит, вот почему меня бросили? Мной овладело нетерпение. Я сжала ладонь Хубёртссона, давая понять, что у меня к нему есть вопросы. Но к тому времени я уже несколько месяцев не произносила ни слова, и голос возвращался не сразу, сперва выходили только стоны и невнятное бормотанье. Видимо, Хубертссон решил, что мое мычание и явно не конвульсивные движения означают протест. И, не отводя глаз от листка бумаги, он еще сильнее стиснул мне руку и прижал ее к подушке.

— Голова у тебя была сильно повреждена, но тем не менее ты родилась в сорочке...

Ну и что же с того? Разве это я хотела узнать? Я была в бешенстве — в таком бешенстве и отчаянии, что попыталась плюнуть ему в лицо. Но безуспешно — я не сумела попасть в такт собственных конвульсий, и плевок угодил в стенку. Но хватило и этого — мою руку он выпустил. Потом выпрямился, отступил назад и глянул на меня.

— Я ведь тоже родился в сорочке. Ты же знаешь, что это к счастью?

Он скорчил гримасу и тут же попытался превратить ее в подобие кривой улыбки.

— Стало быть, мы с тобой люди особенные. Везунчики.

Он замолчал и отвел взгляд, посмотрел в окно, а потом сказал все тем же небрежным тоном:

— Собственно, я не должен был этого говорить, но дело в том, что я знаю твою мать — Эллен то есть. Когда-то я снимал у нее квартиру, а теперь даже лечу ее. Вернее, то, что от нее осталось.

— Соберись-ка, — говорит он мне сейчас. — Ты, по-моему, где-то витаешь. Как жизнь?

Сморгнув, я возвращаюсь к нему сегодняшнему. Он стоит в изножье моей кровати, смутная тень в предвесеннем рассвете. Свет его портит, высасывает краски из его лица, делая его каким-то пергаментным. Я поспешно выдуваю ответ:

— У меня все ОК. Сам-то как?

Вопрос повисает на экране без ответа. Придется повторить:

— Эй! Как твои анализы?

Он пожимает плечами:

— Чего пристала...

Но я не отстаю и от волнения дую с такой силой, что пропускаю букву.

— Я серьезно. Ты сдавал анализы?

Он глубоко вздыхает.

— Ну сдавал. Все примерно так, как и следовало ожидать. Пришлось принять соответствующие меры...

— Дополнительно инсулин? Что, сегодня тоже?

— Угу...

— На самом деле можно бы и поаккуратнее!

Он торопливо проводит рукой по лицу, а потом пристально смотрит на меня:

— Отвяжись.

Но я не собираюсь отвязываться. Ухватив мундштук трубки, я торопливо выдуваю в ответ:

— Твои анализы были бы лучше, если бы ты пил поменьше!

Не знаю, что на меня нашло. Ни разу за все эти годы — даже после той новогодней ночи, когда он напился до бесчувствия у меня дома, — я и виду не подавала, что вижу, как ему хочется выпить и забыться. Таково было условие, параграф первый молчаливого соглашения, на котором зиждилось наше общение. Я могла позволить себе и насмешку, и дерзость — но не навязчивость! Поэтому ужас шевельнулся у меня в животе — я преступила запрет, и он меня покинет! Но нет. Оторопев от изумления, он нашелся с ответом:

— Ах ты боже мой! Это уже, елки-палки, прямо семейные сцены пошли!

Он снова идет и усаживается на подоконник. А у меня даже мундштук выпал изо рта. Семейные? Никогда прежде он так не говорил. Даже не намекал. Мне-то, признаться, случалось фантазировать на эту тему, я воображала, как Великий Насмешник крадучись приближается по коридору в темно-синей мантии и звездной короне, словно театральный Зевс, чтобы сделать меня невестой Хубертссона. Вот он кладет на мое тело свою врачующую длань — и в тот же миг мои ноги выпрямляются. И обретают мышцы — безупречные мышцы, наполненные кровью, — руки наконец успокаиваются, а лицо разглаживается. Тощие кожаные кармашки — моя нынешняя грудь — округляются, становясь пышными, лилейно-белыми, — и каждую округлость украшает маленький изящный сосок — алая земляника на блюде взбитых сливок. А редкие космы на моей голове в то же самое мгновение превращаются в роскошную гриву. Пожалуй, в каштановую. Потому что увенчать всю эту красоту золотистой шевелюрой было бы некоторым перебором — эдак Хубертссон перепугается и задаст стрекача, не дождавшись брачной ночи. А я не собираюсь его пугать, просто когда он в последний раз придет на утренний обход, я буду сидеть на самом краешке кровати, ослепительная в своем подвенечном наряде. Как Золушка.