Господи, продли, сохрани, спаси эти мгновения… Леда хлопает «пробел», тишина дрожит в ушах, мы замираем, мы вцепляемся взглядом друг в друга. Леда до боли сжимает мои пальцы, а я… я чувствую, что больше, чем сейчас, уже никогда не буду счастлива. Глазами мы черпаем друг в друге поддержку, защиту, опору, надежду, смелость, необходимую для того, чтобы открыть Дверь, войти внутрь и плечо к плечу осилить тать…
…Из соседней комнаты доносятся звуки голосов, не привыкших сдерживать свой творческий порыв (в данном случае — словесный понос). Все они читали Ницше и знают, что гений не должен приспосабливаться к порядкам, установленным рабами, — иначе он не создаст ничего великого. Поэтому они говорят громко и смеются громко, и музыка звучит настолько громко, насколько она не мешает быть услышанными великим истинам. Они считают себя богемой, но при этом им вовсе не свойственна пагубная привычка богемствующих былых времен прожигать жизнь — они любят себя и берегут свое бесценное здоровье, все делают умеренно и в пределах.
Конечно, они витиевато рассуждают о Тибете, о Блаватской, о том, что хорошо бы было плюнуть на все и махнуть на Восток. Изучать санскрит, постигать тайны бытия, много рисовать (все они худо-бедно умеют рисовать, и если их гений еще не раскрыт в полной мере, то это только от отсутствия благоприятных условий. Общим негласным утешением служит биография Ван Гога, начавшего рисовать лишь в 27 лет). О Рерихе говорят много и считают его запанибрата. Шопенгауэровское учение импонирует им, но не полностью, а только теми своими главами, где говорится о гении и любви. Гений отличается от толпы тем, что толпа вечно что-то копошится и суетится и лихорадочно соображает, где заработать хотя бы на прожиточный минимум. Гения такие мелочи не интересуют. Он равнодушно смотрит поверх толпы, устремляя задумчивый взор в заоблачные дали, созерцая мир во всей его полноте, не растрачивая своей гениальности на всякую ерунду. Любовь — это всего лишь половой инстинкт. Почитая способность гения быть «выше толпы», они с чистым сердцем причисляют себя к сонму избранных. Объясняя любовь игрой гормонов, они оправдывают свое «любвеобилие».
Вообще Ледины гости относятся ко мне по-своему хорошо. Прикрывая свою лень перманентным творческим кризисом, они презирают сестру за ее практичность и неумение сидеть сложа руки. А ко мне они питают что-то вроде уважения. Наверное, в силу моего безделья и естественной подавленности…
Хотя однажды я шла мимо Лединой комнаты и случайно услышала обрывок фразы, касающейся нас с сестрой, произнесенной в высшей степени пренебрежительным тоном и одобренной всеобщим молчаливым согласием. А мне сразу стало ужасно неловко и стыдно — не за себя, а за них, за ситуацию, за то, что на поверхность выползло что-то мерзкое, моргнуло похабными глазенками по сторонам и тут же трусливо спряталось.
Вспомнилась чеховская героиня, которая всю жизнь испытывала чувство стыда и неловкости за чужое свинство, нечистоплотность, хамство, убожество. Вспомнилось, какое презрение вызывала она своими реакциями. Почувствовала себя таким же ничтожеством — неспособным на решительные действия, на волевой поступок, на ссору, на ярость и жестокость.
И все же, несмотря на мелкие помехи, периодически возникающие на идеальном изображении, как только Леда снова становится благосклонна ко мне, я спешу поделиться с ней своими впечатлениями, своими мыслями, своим ощущением мира. Причем почти неосознанно стараясь проявить только лучшие стороны моей души, отбрасывая тяжесть и мрак, пустоту и ужас одиночества, припоминая лишь самые светлые образы. Я сказала «почти неосознанно» — и это правда: я отдаю себе отчет, что, как и все, намеренно «работаю на публику», то есть постоянно поворачиваюсь к зрителю той стороной, которая смотрится наиболее выгодно. По сути, я так же лицемерю, как и все остальные, как я лицемерила всегда. Но на этот раз все иначе — я маскируюсь не ради себя, а ради нее. Я боюсь причинить ей малейшее страдание, боюсь, что она разочаруется во мне — и ей будет больно, нестерпимо больно. Обязательно будет больно — ведь она такая красивая, такая грациозная, каждый ее жест, каждое движение, каждое слово исполнено такого возвышенного духа, что я уверена: в таком теле могли удостоиться найти пристанище только самый тонкий ум и самая светлая душа.
Наконец, околдованная, ослепленная, обезволенная неземным очарованием Леды, я очутилась перед Рубиконом, переступив который либо открою тайну счастья, либо буду проклинать себя до конца дней. Я нервничаю, извожусь от волнения, корю себя за нерешительность, потом сомневаюсь: а стоит ли? Не сплю по ночам, не слышу, что говорит лектор, не чувствую бега временя — меня истязают колебания и сомнения. И все-таки однажды я не выдерживаю и, достав из поросшего мхом, бурьяном и полынью тайника свое испещренное бесчисленными рубцами сердце, несу его в трясущихся руках той, которой решилась открыть все самое дорогое, что у меня есть, я спешу узнать ее как можно лучше, спешу отдать ей все самое светлое, что еще осталось во мне. Я хочу узнать ее мнение по каждому волнующему меня вопросу. Она отвечает крайне лаконично, и это приводит меня в неописуемый восторг, наполняет мое сердце легкокрылой надеждой — как много я читаю в ее задумчивом молчании!