— Тогда зачем, спрашивается, читать?.. — смешно поднимает брови, как Джельсомина из «Дороги», потом поворачивается ко мне. Странное лицо, особенно глаза — серые, глубокие, очень красивые, но в них больно долго смотреть.
— А зачем вы читаете книги? — спрашивает без подвоха, с мягкой улыбкой и прямотой в глазах. Непонятно почему я смущаюсь. Врать ей или отмахнуться расхожими фразами у меня язык не поворачивается. Но, с другой стороны, не говорить же правду. И вдруг мои губы непроизвольно разъезжаются в улыбке. И взгляд — я чувствую это! — становится мягче.
— Извините, дурацкий вопрос, — говорит она и снова улыбается мне. Анфас, потом в профиль. Потом уже не мне.
По дороге домой я почти ни о чем не думаю — все пытаюсь вспомнить лицо той девушки и не могу. И все-таки в душе у меня остался тот теплый взгляд и искренняя улыбка, и мысли почтительно держатся в стороне… пока я не захожу в дом.
Уже полтора месяца мы с сестрой живем у Леды. Мы — из экономии (сестра не хочет тратиться в начале своей карьеры и, думается мне, копит на машину; я хочу тратить как можно меньше родительских денег). Леда — я не знаю, зачем она живет с нами. Такие вопросы не приходят в голову дважды. Они вселяются как нежеланные родственники — навечно. И вот я уже жду, когда Леда попросит нас убраться. Не жду еще, еще держу страх за порогом.
Два раза в неделю в ее комнате собираются гости. Это совершенно одинаковые молодые люди и девушки лет 22–27, все красивые и со вкусом одетые. Всю ночь напролет они курят всякую дрянь и пьют всякие дорогие штуки из Лединого персонального бара. От них много шума и, что еще хуже, музыки. Леда и ее компания слушают «необычную музыку». ОНИ НЕОБЫЧНЫЕ, ОРИГИНАЛЬНЫЕ, ТВОРЧЕСКИЕ личности, и поэтому все, что сопровождает их путь, тоже должно быть необычным. Но интересное дело: все их излюбленные группы и все те «композиции», которые призваны подчеркнуть, высветлить, обрамить эксклюзивность Лединой компании, — все они до странности похожи между собой. Иногда мне даже кажется, что это одна и та же мелодия, только исполненная на других инструментах, в другой тональности и разными голосами. В ней один и тот же мотив — по большей части дисгармоничный и угнетающий, — он может продолжаться с полчаса, но, видимо, никому, кроме меня, это не действует на нервы.
Сестре проще — она работает за компьютером в наушниках. И вообще, как она говорит, у нее слишком мало времени, чтобы отвлекаться на такую ерунду, как Ледины вечеринки. При этом она язвительно улыбается, давая понять, что более убогое и лишенное смысла времяпрепровождение трудно себе представить. Но по взглядам, которые сестра бросает в ту сторону, когда до нас доносится взрыв хохота, по тому, как она отчаянно-сосредоточенно впивается глазами в монитор, я вижу, какой удар приходится держать ее самолюбию.
Я не сочувствую ей, вовсе нет. Эта ее жалкая попытка обмануть меня, эта унизительная, всепоглощающая ревность и зависть к Лединой красоте и богатству вызывают во мне что-то среднее между презрением и брезгливой жалостью.
И чем больше меня раздражает лицемерие сестры, тем отчетливее я понимаю, что те же зависть и ревность в равной степени терзают и меня, только в более изощренных формах. И от этого я злюсь и ненавижу сестру еще больше.
Когда у Леды гости, мне приходится читать Достоевского под DCD, Плутарха под Death in June и почему-то Туве Янссон под совсем уж неуместный This Mortal Coil… Когда я наконец сваливаюсь от физического и психического истощения, и подушка тянет меня вниз, как утюг утопленника, в мое угасающее сознание впивается безумное Psycho… и вместе с ним я проваливаюсь в тяжелый, безрадостный сон.
Утром мне снова на учебу. Когда я просыпаюсь, сестры уже нет, а Леда еще спит. Заснуть снова не получится — значит, лучше всего пойти «в люди» — наедине с собой, тем более осенью, тем более только что вернувшись из Страны чудес, — это даже не опасно, это моральное самоубийство чистой воды: пустота в секунду заполнит все твое существо и превратит тебя в ничто, в жалкий комок страха и беспричинной, неизбывной тоски.
И я иду к людям.
Сижу на лекциях, записываю лишенные смысла слова и даже выделяю яркими маркерами отдельные фразы. Жуткий, отвратительный педантизм, но зато упорядочивает мысли. Я совсем не вслушиваюсь и уж тем более не вдумываюсь в то, что выводит моя рука на бумаге, — просто пишу, пишу, пишу — и боюсь звонка, как иерихонской трубы: перемена несет перемены, а значит, разлад в мой китайский сад, в давшуюся мне с таким трудом внутреннюю гармонию. Мир навалится на меня беспардонно, с этой ненужной свободой, которая для меня — пытка и ничего кроме.