Андре Руссен
Апрельской ночью
МУЗА.
ПИСАТЕЛЬ.
Стук в дверь.
Писатель. Кто там?
Громкий голос. Твоя муза!
Писатель. С голосом пьяного биндюжника? Приходится верить! Входи!
Входит стройный человек, веселый и жизнерадостный.
я никогда не представлял свою музу в прозрачной кисее, хоть и люблю прозрачные покровы, и особенно то, что сквозь них просвечивает. Поэтому согласен на музу с усами.
Муза (теперь уже нормальным голосом). Хотел бы, наверно, иметь мои, пышные? Я строго слежу, чтобы они совпадали с линией горизонта. На моем лице это как росчерк аристократа. Хорошо, когда нищий выглядит как принц. Я забочусь о своей внешности. Как поживаешь?
Писатель. Что тебя привело?
Муза. Мое любопытное сердце и моя неизлечимая филантропия. Я существо, живущее по ночам, — прогуливаюсь и с угла площади замечаю твое освещенное окно. И думаю: «Этот несчастный пробует засадить себя за работу. Что ему может быть сейчас приятнее всего? Разумеется, чтобы ему помешали!» И, повинуясь милосердному чувству, взбираюсь на пятый этаж.
Писатель. А и твоему милосердию не примешалось некоторое чувство жажды?
Муза. В момент принятия решения — абсолютно нет. Оно было продиктовано чистейшим альтруизмом. Но после крутого подъема, тебе знакомого, если бы у тебя был коньячок… Я бы не поклялся, что…
Писатель. У меня есть что выпить. Естественно! Поскольку я сам не пью. Наливай сколько хочешь. Ты из тех, кому алкоголь придает легкость настроения и оптимизм. Вот почему я тебя и впустил. Мне не хватает оптимизма. Откуда ты шел?
Муза. Оттуда, где пили. Естественно! Поскольку я сам пью.
Писатель. Весело?
Муза. Тоска! Как всюду, где пьют. За исключением твоего кабинета. Ты серьезно трудился?
Писатель. Серьезно? Не знаю. Концепция труда так несостоятельна, а мое представление о нем так несамостоятельно, что я никогда в точности не знаю, работаю или нет. Я снял и обставил эту комнату именно как место работы, но мне случается ловить здесь мух, как все мы это делали в восемь лет, или просто сидеть, бессмысленно уставившись круглым глазом в чистый лист бумаги, подобно курице, перед клювом которой провели мелом черту. И в мозгу моем не шевелится ни слова, ни намека на идею. Если бы ктонибудь застал меня в эти минуты, он вышел бы на цыпочках, приняв меня на Гете, озаренного высшим вдохновением. «Ничто так не похоже на думающего человека, как человек, имеющий этот вид». Это единственная забавная фраза у Сюлли Прюдома. Он подписал ее под собственной фотографией. И точно, когда видишь его огромную голову, кажется, что там роятся миры мыслей. 3а вычетом большой головы, это — мой случай… Мышление — не моя сильная сторона.
Муза. Над чем ты работал?
Писатель. Над пьесой, как и всегда.
Муза. Комедия?
Писатель. Вероятно.
Муза. Теоретически ты прав. Но в конкретный момент — нет. На это смотрят косо.
Писатель. Публика?
Муза. Нет, интеллектуалы. И они ошибаются не всегда.
Писатель. А критики?
Муза. Тоже!
Писатель. Ну и пусть!
Муза. Не «пусть». Они пишут.
Писатель. Ну и что?
Муза. А другие читают. Достаточно, чтобы один дурак написал, что ты идиот, и двести тысяч людей решат, что ты кретин.
Писатель. Я не могу никому помешать иметь такое мнение.
Муза. Можешь! Не пиши комедий. Пиши пьесу о тревоге.
Писатель. Какой?
Муза. Любой. О тревоге жить — во-первых. Ну, это напрашивается само собой. Затем о тревоге — не жить… Нужно время от времени в театре, как в литературе вообще, совершать открытие, что человек смертен. Конечно, все всегда имели об этом более-менее смутно представление… Но привлекателен сам факт открытия. Это ценится очень высоко. Итак, в первом акте: ты открываешь, что ты смертен; во втором акте: ты не понимаешь, как ты можешь быть смертным. Третий акт самый щекотливый: ты принимаешь это или не принимаешь. Я тебе советую, скорее, не принимать. Мы живем в эпоху протеста. И так, третий акт: ты оказываешься признать себя смертным. Эпилог ты умираешь. Я утверждаю, что, если ты напишешь такую пьесу, ты не получишь ни одного отрицательного отзыва! Критики уважают две вещи: тревогу и смерть. Значит, ты должен — при непременном условии ни в какой момент не насмешничать — тяжелым, полным грусти взглядом воззриться на бескрайнее болото человечества, в котором, ты чувствуешь, погрязаешь сам. Ты пробуешь вытащить одну ногу, замечаешь, что другая прогрузилась еще глубже, ты бьешь руками по тине, она забрызгивает тебе лицо, ты крючишься под зловонной грязью и кричишь, что все в этом мире грязь! Грязь! Грязь! Обязательно надо подтвердить, что все грязь, грязь, грязь! (Если чувствуешь прилив красноречия, время от времени вставляй слово «дерьмо») А потом, воздев к небу кулак, ополчись на Судьбу, Рои, мерзость твоего состояния, состояния человека, попавшего в выгребную яму. И чем больше ты орешь, что ты его не принимаешь, тем больше ты погружаешься и тем яростней протестуешь! И даже с полным ртом ты все еще кричишь: гр… rp… гр… Ты погружаешься еще — и вот уже только твой кулак грозит, но постепенно замирает: ты достиг дна. И луч прожектора освещает этот крепкий, неподвижно замерший вечный кулак, который и в самой твоей смерти продолжает говорить смерти «нет». Занавес не падает, потому что занавеса нет. Вот и вся твоя пьеса. Только если где-то подмигнешь — все пропало! Никогда не улыбайся! Это основное условие, чтобы все заговорили о твоем юморе. Я в тебе очень разочаруюсь, если ты этого не усвоишь. Это докажет, что ты думаешь только о деньгах и ни капли не заботишься о своей репутации.