В общем, обустроено всё было настолько хорошо, что во время Крымской кампании 1855 года англичане с французами снарядили целую эскадру для блокады Арабатской стрелки, дабы помешать передвижению русских войск. Долго союзники курсировали вдоль 110-верстной косы, удивляясь, как ловко маскируются русские, пока, наконец, не поняли, что патрулируют пустоту, так как почтовый тракт перевели на полуостров.
Но войну-то никто не отменял, поэтому доблестная эскадра смело разбомбила брошенные станции, трактиры да рыбачьи хижины и отрапортовала в Адмиралтейство, что укреплённые посты русских уничтожены, а их войска вытеснены с Арабатской стрелки. Вот только высадить десант на Стрелку союзники так и не решились. Но почтовую станцию со старинным казачьим названием Тревогиньская пожгли из пушек.
Сколько тогда в окрестных казачьих хуторах обитало жителей, Иван Пантелеевич Пономарь – председатель местного сельсовета – понятия не имел, но своё нынешнее хозяйство – село Стрелковое, выросшее на пепелище той Тревогиньской станции, досконально знал не только в лицах, но и в числах.
Сто пятнадцать дошколят и сто сорок шесть школьников были гордостью Ивана Пантелеевича, больше нигде на Арабатской стрелке столько детишек не родилось. Пенсионеров, правда, тоже немало – ровно четыреста сорок стариков вместе с Пономарём. Но зато работающего населения всё равно больше. И были для Ивана Пантелеевича эти без малого полторы тысячи односельчан не просто цифрами, которые он сводил по должности своей, это была вся его 70-летняя жизнь, где не только он каждого мальца́ знал в лицо, но и его самого знали сызмальства.
А сейчас председатель Стрелковского сельсовета Иван Пантелеевич Пономарь находился в большой тревоге. Очередное недоразумение подступило к Стрелке в марте 2014 года сразу с двух сторон…
– Нет, ты мне прямо скажи, председатель, что ты решил? – старуха Сварина сидела на краю табуретки и цепко держала Ивана Пантелеевича в прищуре своих выцветших за слишком долгую жизнь глаз. – Молчишь? А зачем тогда третьего дня в гости напрашивался? Я, вот, не дождамшись, сама пришла, хоть и бабка уже немощная.
– За тобой, Кузьминишна, вся наша «старая гвардия», сама знаешь, вот и напрашивался. А немощь свою ты ещё лет двадцать назад клюкой в подпол загнала, – усмехнулся председатель и посерьёзнел: – Прости, что сам не дошёл, хоть и собирался, столько всего сейчас… Слово мне твоё нужно, Кузьминишна, голова кругом идёт…
– Ну, так я тебе скажу, Пантелеич, слово своё… – задумчиво пожевала старуха губами. – Просто всё. По мне, так не важно, пожгут нас, как Тревогиньскую или нет. Важнее, за что жечь будут, – строго посмотрела она.
Председатель сельсовета побаивался её с детства. Порода такая была у Свариных. До всего им дело есть. Вынь да положь правду-матку на блюдечке. А если нет этой самой правды? Разве она всегда есть?
Старуха Сварина хоть и опиралась на свою клюку, но сидела с такой прямой спиной, словно и не давил на неё этот восемьдесят восьмой март в её жизни.
– Всё у тебя просто, Кузьминишна, – вздохнул председатель, – пожгут – не пожгут… Да-а, знать бы, как оно обернётся, мне бы, может, легче было, хоть бы и пожгли…
– А ты не ищи, где легче, ты ищи, где правда. Ты – власть или хрен собачий?! Отец мой, в 41-м го́де, на твоём месте собрал всех, да прямо в сельсовете сполох и объявил.
– Эх, порода… – снова вздохнул председатель.
Кто ж не слыхал в Стрелковом про председателя Кузьму Сварина, который всех колхозных дедов и пацанов, оставшихся после мобилизации, собрал в отряд и увёл по косе в керченские каменоломни партизанить, да там и сгинул? Кто не знает старуху Сварину, которую 16-летней девкой угнали в Германию, а она сбежала, и пешком, через Польшу, оккупированную Белоруссию и Украину, спустя десять месяцев вернулась в село, и, говорят, больше уже не пряталась, хотя Крым ещё под немцем был. Порода…
– Ты мне тут не пыхти, – не унималась старуха. – Тогда ясно всё было, где свои, где чужие, а сейчас везде свои. Потому и слово твоё ждут люди. Не рви ты их, председатель, сам решай. Никогда по жизни не юлил и сейчас не юли…
От таких вот слов старухи Свариной, Ивану Пантелеевичу легче не стало. Проводил до калитки, поблагодарил, да и вернулся в дом – в то же место, в те же думки.
Хозяйничал Иван Пантелеевич уже много лет один в своём доме. На одной стене грусть проглядывает – портреты тех, кто ушёл в мир иной: жена, сын, невестка… На другой радость прорывается – фотографии внуков висят: Мишка и Лерка. На старом серванте нежность просвечивает – россыпь детских фотографий в рамочках толпится: Лиза, Настя, Маруся – эти Мишкины москвички; Даня и Сонечка – Леркины киевляне. Много правнуков у председателя. Каждый год в середине июля съезжается вся эта детвора на день рождения деда Ивана, и прирастает старый сервант новыми фо́точками, скопившимися за год; накрываются столы во дворе под абрико́синой, что от старости плодоносит уже только на верхушке, но тень во дворе в любую жару держит исправно, и так неделю-другую, пока не схлынет детвора обратно по своим столицам. И снова один…