— Да, а все-таки граф-то людоед, — настойчиво повторил незнакомец.
— Вы, сказываете, проезжий? — спросил аптекарь. — И в Гру́зине никогда не бывали?
— Нет-с не бывал. В первый раз.
— Почему же вы так утвердительно говорите, что граф наш людоед?
— Это всему миру известно, по всей России. Все так сказывают.
— А вы мне скажите, каких он людей съел? Кого, тоись, безвинно погубил?!.
— Я знать не могу.
— Как же вы говорите о том, чего не знаете. Надо говорить о таких предметах, которые знаешь. Да и что же это такое? Приехали вы в Гру́зино, пришли в эту аптеку, которую устроил сам граф для пользы обывателей и тут же его поносите, а я должен слушать. Ведь вас надо взять за шиворот и вытолкать вон без всякого лекарства.
Окончив эту отповедь, молодой малый швырнул на прилавок перевязанную тесьмой коробочку и выговорил:
— Получайте вашу горчицу!
Незнакомец встал, подошел к прилавку и полез в карман за деньгами.
— Сколько полагается? — спросил он ухмыляясь.
— Четыре копейки.
Незнакомец положил на прилавок пять копеек, взял коробочку и быстро направился к дверям.
— Чего же вы бежите? А сдачу?
— Ну, что там, одна копейка-то; Бог с ней, — проговорил незнакомец. — Себе возьмите. — И он направился к выходу.
Видя, что незнакомец собирается уйти, аптекарь бросился к двери, стал у порога и выговорил, вспылив:
— Слушайте, берите сейчас свои деньги. А без этого не выпущу. Вишь, прыткий какой. Всех тут облаял, наболтал всякого вздора, да еще подает мне, словно нищему, копейку. Знаете ли, что следует за это сделать с вами?
Незнакомец торопливо вернулся, взял копейку с прилавка и двинулся из аптеки. Аптекарь отступил от двери и, пропуская его мимо себя на улицу, пробурчал чуть слышно:
— Эх, как бы я тебе наклал в шею!
Незнакомец быстро зашагал по улице, обошел издали барские хоромы, завернул к ограде сада и опять той же калиткой, тихо и осторожно прошел во внутренний двор. Через несколько минут он был уже на крыльце и зажигал фонарь. Поднявшись по лестнице во второй этаж дома, он тихо прошел весь коридор и, завидя в дверь полуосвещенную горницу, потушил фонарь. Затем, пройдя еще две горницы, он вошел в кабинет вельможи и временщика. Здесь он сбросил на стол бороду, картуз, синие очки и сел в кресло, самодовольно улыбаясь.
Это был сам Аракчеев.
VI
На другое утро, около десяти часов, проснувшийся Шумский позвонил человека и потребовал трубку. Несмотря на все пережитое и перечувствованное за последнее время, Шумский все-таки не потерял своей привычки начинать курить прямо спросонок, еще в постели. Человек из гру́зинской дворни, прислуживавший ему, спросил: намеревается ли барин кушать чай у себя или отправится к Настасье Федоровне?
— Это что за опрос такой? — выговорил Шумский. — Когда же это я по утрам у Настасьи Федоровны чай пил?
Лакей несколько опешил и выговорил виновато:
— Оне вас, слышал я, поджидают к чаю утрешнему.
— Ну, и пускай поджидает. Прикажи подавать сюда, а сам приходи меня одевать. Да только, пожалуйста, поскорей все сообрази, да попривыкни смекать. Не люблю я обучать.
— Нешто прикажете мне за вами ходить, а не Василью?! — удивился лакей.
— Нет, я Васьки не хочу. Он будет тут другим делом занят, что граф прикажет. Мне его не нужно. Мне из вас кого-нибудь надо порасторопней.
— Слушаюсь, — ответил лакей, недоумевая.
Шумский оделся, сел пить чай, выкурил пять или шесть трубок, совершенно задымив комнату, недвижно сидел в кресле, глубоко задумавшись. Несмотря на несколько осунувшееся лицо, усталый, тускло-мерцающий взгляд, он чувствовал себя гораздо лучше, нежели вчера.
«Если так пойдет, — думалось ему, — так я недельки через две совсем молодцом. Совсем телесно и душевно справлюсь. Да на что оно мне теперь без Евы… Как это так глупо на свете бывает, что не умирает человек, когда нужно. Какого мне черта теперь делать на свете. Как не рассуждай, а следует всячески постараться помочь фон Энзе меня убить! И себя он одолжит, да и меня тоже». И, глубоко вздохнув, Шумский заговорил шепотом:
— Да, рухнуло! И как рухнуло. Я думаю, что если бы башня Вавилонская сразу развалилась, то не было бы от нее такого грома и треску, какой я чувствовал в себе, в душе, в голове, когда она призналась и мне все сказала. Если бы верить, что это наказание Божие, как иной дурак, так мне бы легче было. Делал всякие гадости, ну, и наказан, тут есть здравомыслие. Но если добра и зла на свете собственно нет и, стало быть, я зла делать не мог, то почему же все это? За что?! Где справедливость: заварили кашу дуболом и пьяная баба, а я расхлебывай!.. Ну, вот теперь и надо по мере сил постараться, чтобы и они подсели вместе со мной хлебать. И заставлю я вас, Ироды! — вдруг выговорил Шумский громко. — Да, заставлю вас хлебать вместе со мной. И, может быть, вы еще пуще меня нахлебаетесь, треснете от моего угощения. Прогони он тебя из Гру́зина, и я буду удовлетворен.