Она была невежественна. Неспособна, как часто давал ей понять ее муж. Но, во всяком случае, она была в Армении! Ее опять захлестнуло волнение. Здесь слово «Хайг» обозначало не американского дипломата с тяжелым лицом, но основателя Армении, его стрелы, в праведном гневе направленные на Турцию. Ей говорили, что все статуи в городе обращены лицом в сторону Турции.
Ханджиян вошел к ней в комнату вскоре после рассвета. Он обнаружил, что она уже проснулась, оделась и ждет его; ждет, чтобы он показал ей Арарат. В самолете, летевшем из Москвы, один из членов экипажа обещал ей, улыбаясь, что облетят вокруг Арарата в ее честь: ведь она их давно потерянная смуглокожая сестра, возвращающаяся домой! Более не Мариан Ферфакс, но Мариям Туманян… Но темнота опустилась прежде, чем Арарат смог выйти к ней навстречу; и лишь тогда она вспомнила, что советскому самолету было бы невозможно облететь вокруг Арарата, который находился во враждебной стране. В аэропорту Еревана она сама себя удивила, поцеловав землю.
Он полагал, что ее придется будить. Смотреть на Арарат пока рано, его еще не видно. Они говорили полушепотом. В гостинице было тихо. Храп москвича последние несколько часов был не слышен: он сменился глубоким, беззвучным сном. Мариям спросила, не трудно ли было Араму уложить его в постель; и армянин, чье лицо было отмечено приятной мягкостью, сказал, что тот был кроток, как агнец; позволил себя раздеть, попросил стакан воды и новую пачку сигарет; долго извинялся за свое чрезмерное возбуждение, за зловредность и грубость, за приступ сентиментальности, завершившийся рыданиями; и пожелал ему доброй и спокойной ночи. Он не захотел быть разбуженным утром, чтобы увидеть Арарат, прежде чем поднимется ереванский смог и скроет его, как, по словам Ханджияна, это часто случалось.
Армянин, невысокий, плотного телосложения, одетый по случаю открытия конференции в строгий темный костюм и белую сорочку с галстуком, выглядел изможденным, глаза у него были воспаленными и красными. Он признался, что не спал ни минуты. Он, собственно говоря, попробовал себя в импровизации: не из-за пьяной настойчивости их русского гостя, но из-за того, что его храп не позволял ему уснуть. Его стало занимать, что творится в помраченном сознании русского. Не то чтобы их несчастный друг – Ханджиян бросил взгляд на стену – мог узнать свой портрет; впрочем, у него и нет такой возможности, потому что Ханджиян уже стер кассету. То, что на ней проявилось, расстроило и потрясло его, объяснил он, отвечая на вопрос разочарованной Мариям. Должно быть, он попал под воздействие древних армянских мифов. Он процитировал средневекового поэта Григора Нарекаци, с чьим творчеством Мариям была незнакома:
Поверх старинных злодеянийя взгромоздил немало новых,и, как сказал когда-то Иов,утяжелил тем самым жернов,висящий у меня на шее,и без того невыносимый…Как тот, чье имя невозможнопредать письму, я был исторгнутиз свитков переписи длинных.Я, как сказал пророк Исайя,стал грязен, как обрывок ткани,от скверны женской порыжелый.И, словно глиняное блюдо,разбит я – и меня не склеить…Ее щеки порозовели, когда он произнес слова «обрывок ткани, от скверны женской порыжелый». Мариям могла себе представить, как он общается со студентами в Ереванском университете. Должно быть, он очень официален и корректен. Он преподавал русскую литературу, потому что – как сейчас он это ей объяснил – предпочитал держать при себе глубочайшую страсть, питаемую им к великим писателям Армении.
Он расхаживал по комнате, и до нее только теперь дошло, что он ждет от нее приглашения сесть. Вспыхнув, она запоздало произнесла нужные слова; он, бормоча что-то благодарственное, уселся на стул возле кровати. На кровати, заправленной в ожидании его прихода, сидела она сама. Они стали говорить о вещах слишком сакральных, чтобы обсуждать их в присутствии человека другой национальности: о геноциде и диаспоре. И обнаружили совпадение, весьма их духовно сроднившее: бабушки у обоих в 1915 году разделили тяготы многотысячного каравана, шедшего из Харберда через пустыню; обе были в числе примерно сотни выживших. Бабушка Ханджияна даже несла ребенка во чреве – его мать, с которой он живет до сих пор. Молодой ее муж был заколот штыками в самом начале этого марша. Она разрешилась от бремени в Ливане, а позже вместе с девочкой перебралась в восточную Армению, когда та на какое-то время получила независимость. Его бабушка никогда больше не выходила замуж, но прожила больше восьмидесяти лет – блистательная, ревностная христианка.
Бабушке Мариям в конце концов удалось добраться до Соединенных Штатов с двумя своими детьми – что было чудом, – но муж ее тоже был убит в Армении. В Массачусетсе она снова вышла замуж – за другого армянина.