Выбрать главу

– Если б только мне удалось это сделать в Москве!

Я был тронут ее юностью и недолговечностью ее искусства. Ко времени проведения Олимпиады в Лос-Анджелесе она будет, можно сказать, стара для гимнастики, груди ее округлятся. Я коснулся ее почти несуществующей груди. Мы нежно поцеловались, и я с легкостью убедил ее не ходить на дискотеку, а отправиться ко мне в каюту. Я надеялся, что это поможет мне освободиться от самого себя. Я был ужасно замкнут в собственном черепе, и из-за этого парадоксальным образом возникало ощущение, что мой разум витает в нескольких сантиметрах над моей головой. В последнее время я часто испытывал нечто подобное. Когда мы вошли ко мне в каюту, она попросила не включать свет. Трепеща в моих объятиях, призналась:

– Я до сих пор девственница…

Я попросил прощения за то, что сделаю ей больно.

– Я хочу этого, – шепнула она.

В ответ я прошептал несколько нежных слов из Ахматовой – о ней мне напомнили имя полячки и ее хрупкость. Поблагодарил ее за то, что разделила со мной одинокое путешествие. Мысль о том, что беру ее первым, наполняла меня особой силой. Задыхаясь, она прижималась ко мне. Видны были только белки ее глаз и мерцание зубов – когда она улыбалась. Я чувствовал к ней отеческую любовь, стремление заботиться о ней – об этой неприкаянной девочке, направляющейся в незнакомую страну.

Однако когда в лучах рассвета, проникающих сквозь иллюминатор, я проснулся, весь в жару и дрожащий, сбросил с нас простыню и взглянул на нее спящую, то увидел, что ничего не изменилось. Острые лопатки, отчетливо различимые очертания грудной клетки, углубление меж худых бедер – все это наполнило меня жалостью, но и заставило испытать облегчение. Целоваться-миловаться я с ней больше не стану. Просто не смогу. Я открыл и осушил банку пива, закурил сигарету, прислушиваясь к низкому гулу корабельных двигателей и глядя на дрожащие веки спящей Анны. Она была приятной, привлекательной девушкой. Поскольку я объяснил ей, что мне запрещено влюбляться – это врачебное предписание, – то почему бы нам не остаться добрыми приятелями до конца путешествия?

Закурив вторую сигарету и прихлебывая из второй банки пива, глядя на Анну и думая о Донне, моей подруге по переписке из Нью-Йорка, я вспомнил блоковские «Шаги командора» и принялся бормотать их себе под нос…

Тяжкий, плотный занавес у входа,За ночным окном – туман.Что теперь твоя постылая свобода,Страх познавший Дон-Жуан?Холодно и пусто в пышной спальне,Слуги спят, и ночь глуха.Из страны блаженной, незнакомой, дальнейСлышно пенье петуха.Что изменнику блаженства звуки?Миги жизни сочтены.Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,Донна Анна видит сны…Чьи черты жестокие застыли,В зеркалах отражены?Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?Сладко ль видеть неземные сны?Жизнь пуста, безумна и бездонна!Выходи на битву, старый рок!И в ответ – победно и влюбленно —В снежной мгле поет рожок…Пролетает, брызнув в ночь огнями,Черный, тихий, как сова, мотор,Тихими, тяжелыми шагамиВ дом вступает Командор…Настежь дверь. Из непомерной стужи,Словно хриплый бой ночных часов —Бой часов: «Ты звал меня на ужин.Я пришел. А ты готов?..»На вопрос жестокий нет ответа,Нет ответа – тишина.В пышной спальне страшно в час рассвета,Слуги спят, и ночь бледна.В час рассвета холодно и странно,В час рассвета – ночь мутна.Дева Света! Где ты, донна Анна?Анна! Анна! – Тишина.Только в грозном утреннем туманеБьют часы в последний раз:Донна Анна в смертный час твой встанет.Анна встанет в смертный час.

Но не успел я дочитать стихотворение до конца, как она проснулась, – должно быть, слова «Анна! Анна!» прозвучали громче остальных. Она испуганно спросила, что случилось. Ничего, ответил я, просто у меня жар. Может, ей стоит вызвать врача. Встревоженная, она поцеловала меня в губы и выпрыгнула из постели. Я снова увидел все ее косточки, пока она застегивала свой узкий лифчик и натягивала белые трусики, и почувствовал облегчение, что меня оставят в покое. Я был раздражен, когда она перед уходом снова страстно поцеловала меня, шепнув – я люблю тебя. Может быть, несмотря на все мои старания, у нее создалось обо мне неверное впечатление? Ведь правда же то, что я сжигаю женщин, как марафонец сжигает собственную плоть! Сколько их у меня было? Три сотни? Три тысячи? Нужна революция, чтобы я мог очистить свой дух. Мне надо исповедоваться… Явившийся корабельный врач не располагал к доверительным беседам: латыш в пенсне, как у Лаврентия Берии, он был выбелен, выскоблен арктическими ветрами.