Выбрать главу

Дом наш — как голубятня: на самом верху, над маленьким окошком, откуда, кажется, вот-вот вылетят белые голуби, прямо на стене написано: „Фуражки. Чижик". А в окошке сидит сам Чижик, среди гирлянд разноцветных фуражек, и вшивает в фуражки красные и зеленые канты. В центре дома — балкон, уставленный вазончиками и горшками с красными и белыми цветами, откуда стеклянная дверь, всегда казавшаяся мне в детстве зеркальной, ведет в столовую, где ест хозяин дома, господин Котляр, папа мальчика Коти. В самом низу, над косыми окошками, наполовину уже вросшими в землю, с одного края дома висит желтая вывеска: „Сапожная мастерская „Новый свет", где рядом трогательно нарисованы крохотная туфелька и огромный сапог. А с другого края дома — синяя вывеска с изображением завитого господина в сюртуке и с тросточкой — „Парижский портной Юкинбом". Из окошек выглядывали детки парижского портного и грызли хлебные корки. У порога, в кальсонах, грелся дед парижского портного — старик с белой бородой. И вот он вышел сам, в жилетке, с сантиметром через плечо, размахивая на ветру утюгом и напевая парижский мотив: „Ай-я-яй! я-яй…"

— Куда ты в таких лаковых сапожках? В чем дело? — закричал он, увидев меня.

— В чем дело? — крикнул и Чижик со своей голубятни. — Кого ты ограбил?

И Ерахмиель, сапожник, высунул в окошко „Нового света" свою патлатую бороду, которая тоже, казалось, спрашивала: „В чем дело? Кого ограбили?"

Тетка им все рассказала: и какие я буду носить фуражки, и какие я буду носить сюртуки, сзади — карманчик для красного платка.

— О! — сказал Юкинбом и поднял палец, показывая, что красный платок в заднем карманчике — это как раз то, что нужно.

— Я сделаю тебе белую меховую шапку! — закричал Чижик со своей голубятни. — Шелковый картуз я тебе сошью — еврейский картуз из лучшего репса. Сколько фуражек я сделал, сколько мерок снял — волос у тебя нет.

— Лаковые лодочки! — сказал из окошка „Нового света" Ерахмиель. — На высоких каблучках, с белыми бантиками и никелированными пряжками. Ты будешь ходить, как барин.

— Ой, маленький барин! — вскричала тетка. — Ты будешь ходить осторожно.

— А пальто тебе будет — кастор! — предложил Юкинбом. — Огонь!… Штучные брюки, черные, как ночь, глубокие карманы!…

— Да, да, глубокие карманы! — обрадовалась тетка. На балкон вышел господин Котляр с золотой цепью на животе и с такими же оттопыренными ушами, как у сына его Коти. И хотя он нас видел, но делал вид, что не видит, и смотрел на облачко. Тетка, заглядывая ему в лицо, сказала: „Здравствуйте!" — и ущипнула меня, чтобы и я сказал „здравствуйте", и только тогда он посмотрел на нас и, медленно приподняв котелок, ответил:

— Здравствуйте! — с таким видом, будто дал нам денег.

Тетка, заулыбавшись, трижды повторила: „Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте!"

— Ведите его, — проговорил господин Котляр. — Довольно ему рвать чужие груши!

Но я— то отлично знал, что в садике у него нет ни одной груши, а растет только дикое дерево с черными ягодами, из которых мы делали чернила.

— Ой, его надо бить, ой,его надо шлепать, — крикнул из окошка рыжий ребе, — чтобы он знал, где „а" и где „б"!

— Где „а" и где „б"… — хором повторили мальчики…

Ребе, ребе!…

В темной, продымленной комнате, кишевшей клопами и пропахшей луком, чесноком и всеми сладкими и горькими еврейскими блюдами, сидели двадцать мальчиков, тесно прижавшись и изнывая, щекоча друг друга, царапаясь, пересчитывая друг другу ребра и обыгрывая друг друга на крючки от штанов.

Сзади нас стоял бегельфер — помощник ребе, рыжая морда — и держал наготове канчук.

Меня уткнули в желтую истлевшую книгу, и ребе, усмехаясь, пропел:

— Вот это будет алеф! Алеф — это начало… И задремал.

Бегельфер притронулся к моей спине канчуком и, брызгая слюной, произнес:

— Вот это будет алеф!

И мальчики заорали, торопясь и заикаясь:

— Вот это будет алеф!

И я в тоске и отчаянии закричал:

— Вот это будет алеф!

Ребе проснулся и снова нехотя затянул:

— А-л-е-ф!

И вес мы тотчас подхватили:

— А-л-е-ф!

Весь первый день я, раскачиваясь, напевал: „А-л-е-ф!"

И весь второй день я, раскачиваясь, напевал: „Б-е-й-з!"

А когда я вдруг сказал „А-л-е-ф!", ребе встрепенулся и, напевая: „Б-е-й-з!, стукнул меня кулаком:

— Грубиян!

И бегельфер, рыжая морда, вытянул меня канчуком:

— Грубиян!

И мальчики, раскачиваясь и не отрываясь от книг, зашептали:

— Грубиян! Грубиян!

Рыдая, я показал ребе фигу.

Протирая глаза, он рассматривал грязную мою фигу, не веря. Он ясно видел ее, ребе, и все-таки не верил. Мне надоело, и я опустил руку.

— Мальчики, может, я сплю? — в ужасной тоске произнес ребе, все не веря.

Я снова показал фигу, чтобы уже не было никаких сомнений.

— Нет, вы не спите, ребе, — сказали мальчики.

— Что же он мне показывает? — спросил ребе и взялся за канчук.

— Он вам показывает дулю, — ответили мальчики. И ребе с размаху ударил меня канчуком по голове. Дома я сказал, что пойду к речке и утоплюсь, если меня снова пошлют в хедер. И мне поверили.

Так я постиг алеф и бейз, первые две буквы еврейского алфавита. По букве в день…

— Будь самым богатым! — кричали мне вслед.

— Самым богатым! — поддерживала тетка. — Сладкие тебе печеночки, трубочки с маком.

Мальчик Котя бежал впереди нас, рассматривая мои золотые пуговицы и заглядывая мне в лицо, как бы желая узнать, не изменился ли я оттого, что мне пришили две золотые пуговицы.

— Уйди, Котя! — сказала тетка. — Он уже с тобой не будет играть, он уже большой!

Появился трубочист с черной метлой, за ним бежали дети: „Трубочист, трубочист! Верхом на метле! « Вышел пожарный в медной каске, и дети помчались за ним: „Пожарный, куда ты идешь?» Из раскаленной пекарни выскочил длинноногий Муе, бубличник, обвешанный гирляндами бубликов, и дети тотчас погнались за ним: „Бублики, бублики! — И проводили рукой по сердцу. — Ах, как хорошо, как сладко пахнут бублики!…"

И мне тоже захотелось крикнуть: „Бублики! Бублики!"

Но тетка ущипнула меня:

— Ты уже большой!

Маляры с высокими кистями, черный угольщик, почтальон в зеленой фуражке — детство мое проходило мимо меня…

Жужжа, вертелось большое деревянное колесо, и сучильщики с пенькой у пояса прямо на улице плели веревки; стекольщик, сияя стеклами, стеклил окна; ножовщик, запустив свой станок и высекая огонь, кричал, что огонь вложит в ножи и будут ножи не резать, а жечь…

— Скорей, скорей! — кричала тетка.

У открытых окон сидели швеи над машинами и шили, шили, шили; гончары вертелись вокруг гончарных кругов, а медники с красными бородами стояли у красных самоваров; хмурый резчик раскаленной иглой выжигал на дереве узоры, чёрные узоры своих дум, а живописец с бантиком выводил на вывеске вензеля своего воображения; часовщик, дед Яков, ковырялся в часах, все время поглядывая на солнце: не остановилось ли солнце, пока он исправляет часы?

Я прощался с нашей улицей.

Вся она полна была решимости. Шли маляры с зелеными и красными кистями, обещая заказчикам и ад, и рай; грузчики с веревками на шее, готовые все перенести, и, если на дороге встречали телегу, смотрели на нее, как на пушинку; дровосеки в нательных рубахах, с большими топорами и длинными пилами, готовые рассечь и распилить все, что угодно: на лес пойдут, и леса не станет — только небо и земля!

А кровельщики кричали на крыше так, будто не крышу, а небесный свод они крыли; а стекольщики со стеклами так выступали, будто стоит только им заказать, и они вставят стекла во все четыре стороны света.

И я понял тогда, что мир сотворен человеком.

Сотрясая мостовую, проезжали огромные биндюги; краснорожые биндюжники, завтракая на ходу и перекликаясь, передавали друг другу бутылку водки, и каждый, взбаламутив ее, опрокидывал в глотку, крякал на всю улицу и, дав еще лошади понюхать, передавал дальше. Глядя на них и слыша их голоса, верилось, что смеясь поднимут и дом, поставят на биндюг и повезут.