Выбрать главу

Неслись извозчики, свистя кнутами. И, обгоняя всех, пронесся, стоя на пролетке, рыжий Эли, держа вожжи так, будто впереди не лошади, а птицы, гикая на прохожих, на землю, на небо; сам рыжий, и лошади рыжие — словно огонь пронесся, оставляя за собою только искры, свист и пар да запах водки, которую Эли выпил. Прохожие только котелки снимали, а у кого была лысинка — вытирал лысинку от испуга. А господин русский учитель высунулся из окошка и показал детям иллюстрацию к только что пройденной цитате о колеснице пророка Ильи.

Бочары катили с горы пустые бочки — как гром по небу; на горе гремела кузня, под горой тарахтела крупорушка, как будто уезжала куда-то по шоссе; догоняя ее, стучала маслобойня; клубились черным дымом трубы, окна и двери смолокурни; как пароход перед отходом, вся в белом пару, будто в облаке, плыла прачечная, и навстречу нам летела красильня в праздничном наряде. На бойне мычали коровы, и с резникова двора неслись предсмертные крики петухов.

Местечко

Местечко наше — Белое, которое евреи называли Черное, ибо давно известно: что для царя было бело, то для евреев — черно.

Это маленькое еврейское местечко, каких было много на Украине, до того маленькое, что когда кривой Афоня, зимой и летом шагавший по каланче в тулупе, кривым глазом обозревая окрестности, отчего, когда горело на западе, обыкновенно сообщал, что горит на востоке, — когда этот Афоня кричал жене своей: „Христя, а де ж рассол?" — женщины на окраинах слышали это и говорили: „Опять кривой черт напился", зная, зачем Афоне понадобился рассол.

На Орлиной горе, окруженный лишь синим небом, — белый графский замок с серебряным куполом.

На рассвете, только коснется купола первый луч, вспыхнет он, как от спички, и кажется: это от него разливается белый свет и наступает день.

Для нас, мальчиков из Иерусалимки, замок был воздушной картинкой. Иногда казалось, что он оторвался от земли и плывет вместе с облаками, и мы, мальчики, смотрели: куда же он уплывет. Но небо прояснилось, и снова белый замок стоял на Орлиной горе, окруженный лишь синим небом.

У въезда в имение графини Браницкой стояли два чугунных столба с обвившимися вокруг них змеями. Говорят, графиня до того не любила евреев, что если у въезда появлялся еврей в лапсердаке, с пейсами и несчастным своим лицом, — даже железные змеи шевелились. Нам говорили, что там есть хижина из медных пятаков, пруд красного вина, гора рафинадного сахара. И лишь в год революции, когда все небо над Орлиной горой было залито огнем от горящего имения, мы при свете пожара увидели, что нет там хижины, сложенной из медных пятаков, пруда красного вина, горы рафинадного сахара. Это были легенды голодных евреев.

Вдали от больших дорог затеряно наше местечко в милом моему сердцу крае, где протекала река моего детства, где леса диких яблонь и вишен в пору цветения кажутся запущенными садами и вокруг, куда ни глянь, желтеют поля.

Мимо пробегали поезда, мимо, казалось, жизнь проходила.

Только несчастья не забывали нас. Вдруг, в ясный день, появлялась холера и ходила из дома в дом, из местечка в местечко. Ночью внезапно начинались пожары, и, если в одном местечке горело, небо зажигалось над всеми местечками, будто ветром переносило огонь. Но ничто на свете так быстро не докатывалось и так широко не разливалось, как весть о погроме: в тихой украинской ночи вдруг вскрикивали в одном доме, крик подхватывала вся улица, и уже все местечко ревело, стучало в тазы и кастрюли; потом все стихало, и тысячи женщин, детей и стариков прислушивались к ночи.

В одну из таких ночей, которые помнит еврейский народ, по каменистой дороге брел с сумой калека-еврей, знаменитый гранильщик алмазов. В погром бежавший из Киева, неся на себе багровые следы нагаек, кочевал он из местечка в местечко, спрашивая по дороге, где местечко Белое, которое евреи называют Черное.

Он стучал костылем в двери высоких домов, спрашивая: „Здесь живут евреи?" Его встречали еврейские вопросы и провожали еврейские советы, но из всех кварталов этого местечка только один — наша Иерусалимка приютила его.

Здесь находили кров все нищие, сироты и вдовы, погорельцы и калеки, жертвы погромов и войны. Под крышами Иерусалимки укрывались беженцы со всей земли, изо всех стран, где только живут евреи, а где евреи не живут?

Здесь можно было встретить польских евреев с длинными пейсами и галицийских евреев в высоких шапках, и немецких евреев в коротких сюртучках, и литовских евреев с их крикливым голосом, и евреев-коммивояжеров, побывавших на Огненной земле.

И отсюда уезжали беженцы во все земли, ибо в какой земле, в какой стороне нет беженцев из местечка Белое, которое евреи называли Черное.

На нашей улице, среди стонов рожениц, бреда безумных, шепота сплетниц и поминальных молитв, среди грома кузниц и стука бондарей, люди, как везде на свете, мечтали о счастье, и нигде счастье не было от них так далеко.

На черной улице, среди сточных канав и выгребных ям, воображение вызывало оранжевые закаты неведомых земель, обетованную страну, обильную медовыми реками и тучными стадами.

Соседи наши бросали очаг и род свой и, гонимые погромами, исчезали. Дым и чад местечек таял вдали на украинской равнине.

Для них были закрыты все границы, перед ними возвели санитарные кордоны, им уготовили карантины, где их заражали болезнями, их поджидали острова слез, где они умирали, полицейские засады и коварные законы, швырявшие их из страны в страну. Но, слыша еще в ушах своих свист русских городовых, они пробивались через все границы, кордоны и заставы.

Они приплывали ко всем пристаням и вступали в споры на всех языках.

Там, на чужих берегах, на гранитных и холодных набережных, в тумане, еврей ждет своего сына, своего отца, свою дочь, что-то бормоча и проклиная и все фантазируя.

Под ними горела чужая земля.

И они становились, местечковые евреи, жокеями, факирами, доминиканскими монахами. Они были брадобреями у султана и пекли бублики испанскому королю.

Никто из них не знал днем, что будет с ним вечером.

Они — коммивояжеры всех товаров, даже тех, что продаются на Формозе и в Исландии, и продавцы всех лекарств от всех болезней. Они — корчмари на всех дорогах, глашатаи на всех базарах, маклеры на всех биржах, поэты на всех языках. Они — на всех перекрестках. Они проникают во все трюмы и проливают слезы на всех островах.

Им нельзя было жить в Петрограде, Москве, Киеве, Харькове, Воронеже, Тамбове — нигде. Они заселяли Нью-Йорк, Чикаго, Лондон, Париж, Алжир, завели там Иерусалимки, Пески, Молдаванки, черные клубки несчастных улиц.

Им кричали: „Надувалы! Вы умеете только считать деньги!"

Они показали себя искуснейшими землепашцами, в поте лица своего разводили сады в Калифорнии, обрабатывали поля в Аргентине, выращивали рис в Китае, чай на Цейлоне, виноград на склонах Скалистых гор.

Не было лучших, чем они, скрипачей, а когда они пели, женщины всего мира плакали. Они ужасали своими преступлениями, поражали математическими вычислениями, астрономическими наблюдениями и хирургическими операциями.

Они — часовщики на всех концах земли и думают, что по их часам движется солнце вокруг света.

И где бы они ни были — в пустыне Сахаре, на острове Ямайке или на Капской земле, — они встречали потомков и предков своих, рассеянных и развеянных по всему миру, похожих на китайцев, негров, индусов.

И еврейский Бог выслушивал из уст их молитвы за алжирского бея, за персидского шаха, за турецкого султана, за раджу мадагаскарского.

Но ничто не спасало их.

Они рыскали на всех ярмарках, и так уж повелось: без них не обходилось ни одно жертвоприношение, чтобы они не приносили жертвы, ни одни похороны, чтобы они не плакали, ни один погром, чтобы их не резали, наводнение, чтобы их не заливало, землетрясение, чтобы их не убивало, измена, кровосмешение, прелюбодеяние, клятвопреступление, в которых бы не обвиняли их.

Они привыкли к сжигающему солнцу пустынь и к ветру гор. И солнце их сожгло и сделало черными, а горный ветер вызывал у них зобы. На юге они тряслись от малярии, на севере у них выпадали зубы и чернели от цинги десны. Они переносили язвы и выживали.