Выбрать главу

И все искали они землю, обильную медовыми реками и тучными стадами, и не находили се. И все ждали обещанного золотого века, когда барс будет лежать рядом с ягненком и маленький мальчик стеречь их.

Со страстью еврейской молились они, обратив лицо к востоку, но горе шло от запада и от востока, от севера и от полудня.

Они клялись друг другу в верности: „Шма, Исроель! Слушай, Израиль! Господь Бог твой, Господь — единый…" Но пока они молились, золото сделало многих из них господами, и рабы у них — евреи.

И он уже в чалме золотой, в мехах, атласе синем! Он уже разодет, жирноголовый, и жена его в шелку и белой парче, и дети его в бархате желтом. Он уже забыл все унижения и вытер все плевки. И только и думает о том, как поскорей бы сбросить образ свой еврейский, только и боится, как бы не заподозрили, что он еврей. Позабыл он фамилию свою и имя, и улицу, где родился, и цвет обоев в комнатах детства, и друзей своих, и голос отца, и мать свою, братьев и сестер, и язык свой — все продал он за деньги, И не было радости больше, когда говорили ему, что не похож он на еврея: и говорит не так, и кричит не так, и любит не так, и нос совсем не еврейский.

Этот раб, этот каторжник, этот нищий, этот калека — его молочный брат, его сосед, родственник? Нет, он его не узнает. И душит он раба своего, еврея, как и нееврея, и смеется над говором его, над песнями его, над плачем его ужасным над его покойниками…

Приходили в наше местечко письма со штемпелями всех стран: круги, квадраты, треугольники, черные, синие, оранжевые.

Под аравийским небом и в полярной ночи раздавались стоны и песни моей родины, тоскливые песни беглецов о синем небе юго-запада, о шуме лесов, о местечках Киевской губернии.

Калека— еврей, нашедший приют в Иерусалимке, был Иаков, прадед отца моего, Симона, первый предок, имя которого сохранила память нашего рода. И о нем рассказывал мне дед Авраам, закатывая глаза.

От знаменитого гранильщика алмазов Иакова и повелось на Иерусалимке наше племя мечтательных и буйных евреев.

Были в нашем роду разбойники, чудесные гранильщики алмазов, могучие ковали, искусные швеи, прекрасные комедианты, горькие пьяницы, изобретатели перпетуум мобиле, висельники, утопленники, коробейники.

Голодным евреям снились горячие яства, и они облизывались, а детям — цветные мячи, и они вскрикивали во сне.

О род мой, затравленный, замордованный! Морил тебя голод, сушила чахотка, душила грудная жаба. Трясучка и косноязычие одолевали твоих сыновей. Женщины твои страдали истерией и кровоизлиянием. Слепота поражала глаза часовщиков; горб кривил спину сапожников; вода сдирала кожу с кровоточащих рук прачек; катар схватывал глотки торговцев; в сумасшедшем доме кончали жизнь свадебные шуты.

Поразил тебя Бог, как предсказал, горячкой, лихорадкой, воспалением, чтобы ты был истреблен. Но живуч был мой род. Потомки Иакова, десятки крикливых семей, цепко держась за жизнь, пережили несчастья, погромы, пожары.

И как бы в насмешку над судьбой, наперекор природе, в семьях евреев, чахоточных и налитых водянкой, рождались дети — прекрасные лицом, с железным умом, сильными руками и громкой речью, с черными глазами, полными огня, страсти и печали, которые слышали, как лист растет и движутся тучи. Воины, поэты, математики, скрипачи.

Я — горячая капля крови этого рода…

Давид

— Пойдем к Давиду, — говорит отец.

— Господи, — восклицает тетка, — накажи этого еврея лихорадкой, горячкой, воспалением!

— Пойдем к Давиду, — повторяет отец.

— Господи, — всхлипывает тетка, — у других людей дети — доктора, раввины, фабриканты. У нас — биндюжник, сапожник…

— Пойдем к Давиду! — уже кричит отец.

И пока мы поднимаемся в гору, тетка причитывает:

— Зачем я тебя одевала, зачем я тебя причесывала, зачем я тебе лаковые сапожки доставала, золотые пуговки пришивала?… Чтоб ты ковалем был? Если б твоя мама на том свете проснулась!…

На краю Иерусалимки, высоко на горе, над рекой, стояла кузня. День и ночь горели огни кузни, и в детстве я был уверен, что кузнец никогда не спит.

Много лет назад, далеко отсюда, на краю большого украинского села, у опушки леса на горе, жил рядом со своею ветхой кузней коваль-еврей по имени Нафтула.

На голову был он выше всех людей, и сыновья росли в него, и когда они выходили все вместе и шли с горы, казалось — лес пошел.

От пращура, знаменитого коваля Гедали, повелось в этом доме: после обрезания, как только мальчик становился евреем, его сразу вносили в кузню, чтобы понюхал огня и дыма. Люльку подвешивали у ворот кузни, в красном свете огней. И как, наверное, сыну рыбака первые видения являются в море, сыну лесника — в темном лесу, так сыновья Нафтулы в огне увидели первые свои сны. И как правоверного еврея, перед тем как опустить в могилу, во дворе синагоги обносят священным свитком торы, так умершего коваля обносили вокруг кузни, чтобы простился навеки с огненным дымом, в котором провел свою жизнь.

Предки Нафтулы делали колеса с тех пор, как люди стали ездить на колесах. И когда бы мимо ни проезжала телега, а ездят телеги по земле день и ночь, всегда можно было у Нафтулы достать новое колесо, и все мужики вокруг ездили на его колесах.

Проезжая или проходя мимо открытых ворот кузни, мужики всегда снимали шапки и кричали: „Бог на помощь!"

Но вот приходит день, и приходит сотский в синих шароварах с лампасами и красным носом и говорит: „Жид! И жена жидовка, и дети жиденята, и колеса — не колеса, а жидовский обман!"

А ночью, когда сыновья были в местечке, налетели хищные птицы в мохнатых шапках, и запахло водкой на версту.

— Эй, вы, жиды, языческие дети! Зачем обманом живете? Зачем на одной версте становили по три кабака, поили дурманом проезжего и пешего, зачем не пропускали ни бедного, ни нищего, отбирали у него пшено и яйца?…

И вот уже лежит Нафтула в крови, вниз лицом, лежит с железом в руках.

Утром пришли три сына, а сотский в синих шароварax с лампасами и красным носом кричит на них:

— Эй, вы, жиды, языческие дети! Зачем подняли вы этот страшный бунт и тревогу? Зачем обманом живете?

Подняли отца сыновья, и старик нищий — тот, что с еврейской торбой проходил через эти места, дети бежали за ним и кричали: „Сумасшедший, сумасшедший!", а сошел он с ума, когда на глазах его убили сына, — этот безумный старик с полной разумностью и спокойствием обмыл еврея Нафтулу от копоти и сажи, и человека, который всю жизнь прожил в черном кожаном переднике коваля, быть может, впервые одели в белое — в саван, так что прибежавшие бабы, глядя на него, не узнали его.

И кузнец, к которому шли мы, был не кто иной, как один из сыновей Нафтулы, правнук Гедали, Давид. Здесь жил он с тремя своими сыновьями — Ездрой, Нафтулой и Енохом. Так, пройдя сквозь погромы, несчастья, пожары, как бы бессмертный, снова жил еврейский род ковалей.

Как и предки их, они поселились да горе, близко к небу, будто им для работы их нужны были молнии и громы.

Там, рядом с кузней, всегда в облаке белого пара, Ездра, в широкополой соломенной шляпе, старший сын Давида, гнул ободья колес, а в кузне Давид и сыновья его Нафтула и Енох ковали железные шины.

День и ночь Давид с сыновьями делали колеса и выкатывали их из своей кузни, белые и высокие, уже окованные железом.

И дед мой Авраам говорил мне: если бы можно было так толкнуть колесо, чтобы оно полями-равнинами, перепрыгивая через горы, перелетая через моря-океаны, обогнуло бы всю землю кругом, колесо Давида вернулось бы обратно без единой трещины, запыленное пылью земли, но со скрипом, словно его только что выкатили из кузни. Потому что знал Давид, как делать колеса: отец Давида и дед Давида делали колеса, и отцы мужиков и деды мужиков ездили на этих колесах, и одни из них даже родились, а другие умерли в подводах, поставленных на эти колеса. Давид научил своих сыновей сгибать ободья и работал день и ночь, потому что много колес нужно человеку, чтобы проехать расстояние от люльки до гроба.