Выбрать главу

Тут Лавровский встретился со Штильмарком, исхудавшим, поблекшим, но не потерявшим куража. И наконец объяснилось таинственное дело о «заговоре».

— Все идет от этого ублюдка Рудольфа, — говорил Штильмарк. — Он работал на американцев, может быть, даже с самого начала. Вполне может быть… Перед своим побегом он донес на меня. Зная о моей ошибке тогда, в 1934-м… Конечно, это сыграло для меня роковую роль. Ну а насчет вас… Здесь другое, совсем другое. У этого подонка есть одна слабинка: любовь к вашей дочери. И он всегда боялся, что в конце концов вы отнимете ее у него. Ему надо было убрать вас любым способом. Он приплел вас к этому делу. Не думайте, что Рудольф сейчас благоденствует. При всех условиях ему будут мстить за измену. Он должен будет скрываться. Под чужим именем, в чужих краях — это стоит недешево. Нет, он не будет благоденствовать.

Штильмарк говорил злорадно, мало думая о том, какое впечатление производят его слова на собеседника.

В лагере разрешалась переписка, можно было посылать передачи, это даже поощрялось, поскольку казенный кошт не обеспечивал рабочей силы. Лавровский написал Эмме, ответа не было, он считал, что госпиталь ее перебазировался куда-то. Пока не прибыла новая партия заключенных, и среди них нашелся человек, знавший о гибели Эммы.

Потом их перебрасывали из лагеря в лагерь, и он потерял в конце концов Штильмарка из виду. В прекрасный весенний день с невероятной помпой американцы открыли ворота лагеря. Администрация и в мыслях не имела оказывать сопротивление.

В свите «благодетелей» почему-то оказался, словно феникс, возникший из пепла, Штильмарк. Происшедшие с ним метаморфозы отразились на нем странным образом. Он не только не потерял кураж, но как будто вновь родился, чтобы с прежним пылом погрузиться в новую сферу.

— С «Ами» можно делать дела, — сообщил он Лавровскому и тотчас принялся разъяснять сложную спекулятивную игру, в которую просто-таки жаждал втянуть «старого друга».

Он принял участие в Лавровском тем более горячее, что тот оказался наследником своей жены, предусмотрительно открывшей счет в Швейцарском банке.

Он же отвез Лавровского в фешенебельный горный санаторий, называвшийся выразительно: «Убежище», где Евгению Алексеевичу предстояло долгий-долгий срок лечиться… Или в очень короткий — умереть.

Лавровский действительно был серьезно болен.

Прошло много времени, пока он вышел из оцепенения, атрофии всех чувств, даже воли к жизни.

В это полубытие, в царство болей, вздохов и стонов, в высокогорный приют вычеркнутых из жизни не войной, по болезнью, чаще всего связанной с ней, — вошла однажды весть о конце войны.

С кем мог он здесь разделить свои переживания? Но он не чувствовал себя одиноким, когда плакал счастливыми слезами над газетным листом. Ему казалось, что где-то совсем близко от него теперь и Франц, и даже давно ушедшие из его жизни Пьер, Жанье и Мария.

Перемены в большом мире лишь поверхностно коснулись санатория на вершине. Вдруг оказались совершенно здоровыми и вполне готовыми к бурной деятельности как раз те, кому уделялось особое внимание врачей и создавались особые условия хозяином санатория, ловким дельцом от медицины. Название «Убежище» приобрело двусмысленное звучание, и некоторое время вокруг этого плелись за столом разговоры, в той, впрочем, притушенной, вялой манере, которая была присуща населению санатория, где царствовала предписанная медициной тишина, боязнь резких эмоций и сильных чувств.

А потом тишина и покой снова сомкнулись, как вода, поглотившая камешек, все более неясными кругами отмечая место его падения, и вот уже никак не отыскать его на невозмутимой глади. В здешнем бытии все так тонуло, засасывалось и исчезало. Прошлое было камешком, упавшим на дно, а над ним стояла молчаливая, стылая вода, и ее словно бы все прибывало. И все глубже уходили счастье и беды и все приметы жизни, как уходят мертвые в землю — без возврата.

«Это болезнь, — говорил себе Лавровский, — и она конечна. Либо смерть, либо жизнь маячит там впереди как выход из туннеля».

Он не хотел умирать, и, хотя боялся окунуться в жизнь, поеживаясь, словно входя в ледяную воду, — превозмог себя.

Он вышел в новый мир, мир после войны. Скитался по этому миру, долгие годы питая надежду, что найдет в конце концов след дочери.

Постепенно ее образ тускнел в его памяти. Тускнели и воспоминания о короткой поре, когда он был, как теперь понимал, счастлив. Искры воспоминаний иногда вспыхивали так ярко, что свет их примирял с жизнью: фигура человека в треугольнике раздвоенного ствола старой липы, писк морзянки в подвале, чувство опасности вместе с острым ощущением жизни… И все.