Вечером они распили французский коньяк, потом пили спирт, который раздобыл Иван. Он напился так, что вовсе не помнил, о чем было говорено, а только, что Юрка страшно расстроился, когда Иван сказал: к ним не вернется! И все повторял: «Ну я подлец, ты прав, — хотя Иван ничего такого не говорил, — но ведь я из лучших чувств… Мужская дружба — это же само по себе…» — «Интересно ты, Юрка, понимаешь мужскую дружбу». «Но любовь, любовь…» — бормотал Юрий, ни в какой степени, впрочем, не огорчаясь собственным поступком, — да и чего же ему было огорчаться? Но кажется, искренне сожалел, что Иван накрепко уперся: не вернется к ним.
Потом они с Юрием встретились уже в конце войны. Иван не дошел ни до Берлина, ни до границы даже. Был тяжело ранен. И опять же в госпитале встретился с Юрием. Встретился и узнал, что Валя в Москве, ждет ребенка. «Рановато обзаводимся, — сказал Юрий, словно говоря о покупке, скажем, мебели, — но Валя не захотела чего-нибудь…» «Не захотела… значит, ты предлагал», — подумал тогда Иван без горечи и без сожаления, только словно мимолетным уколом коснулось воспоминание: «обыкновенный оборотень», синие тени на снегу… Может быть, и даже наверное тот капитан и был двойником кота. А двойники — всегда к несчастью.
Уже затянувшуюся рану вдруг грубо, больно рвануло, когда они с Валей столкнулись нос к носу в дверях гостиницы «Москва». Это было года через три после войны. Он приехал в командировку из Сибири, где тогда служил. Привез жену — показать ей Москву, погулять. И в тот момент как раз, когда они встретились в дверях, Галина ждала его в номере. А Валя была одна. В синем легком платье с цветочками — лето стояло. Из-за платья — он же никогда ее в гражданском не видел — и прически — как-то по-чудному уложены волосы, сзаду наперед — он мог бы ее не узнать. Но узнал. Хотя она как будто даже выше стала и потяжелела — ну просто, можно сказать, перешла в какой-то другой женский класс… Но узнал. Мгновенно.
И она его узнала. И так бросились друг к другу, будто не стояло между ними ничего. Но когда она, смеясь, потянула его за руку: «Пойдем хоть в гостиницу, там посидим», он вспомнил все-таки, что там Галина, хотя мог и не вспомнить, так он был переполнен радостью и так ею же испуган. «Нет, не сюда», — он отвел ее поскорее от дверей, и они пошли, как-то инстинктивно торопясь уйти подальше и, как слепые, натыкаясь на прохожих, в Александровский сад.
Тогда еще не было могилы Неизвестного солдата, народу мало, они где-то сели, что-то говорили. Вдруг она сказала: «Иван! А ведь я узнала про твои письма, Юрий мне сказал». Иван не нашел, что ответить, так был поражен: «Зачем же?» Она поняла: «Он мне сказал не скоро. После рождения сына. И что там в письмах, говорит, не знал, не прочел. Не прочел, потому что догадывался, что там может быть, и попросту уничтожил». «Видишь, как: «попросту»!» — не удержался он. И она в тон ему повторила: «Вот так, попросту…» Он был благодарен ей за то, что она не уточнила, не сказала каких-то жалких слов, которые, собственно, напрашивались. Они тогда так долго гуляли в этом Александровском саду, как будто его не ждала жена в номере гостиницы. «Ну, тебя хоть жена ждет, никуда не денется, — смеясь, говорила Валя, — а меня парикмахер. Он рассердится, может «отлучить». — «Значит, это он тебе такие чудные фиоритуры на голове выстраивает?» — «Нет, это я сама. А он подкрашивает, видишь, уже седые».
Так они говорили всякие глупости, и про себя, и про детей, про Валину работу и его службу. И вдруг она спросила: «Иван, что ты писал в том письме? Из госпиталя». — «Разве ты не догадываешься?» — «Я даже знаю, не то что догадываюсь. Но хочу от тебя услышать». И она побледнела, как всегда бледнела, если что-то волновало ее, когда он сказал: «И в том письме, и во втором все одно и то же: что люблю и жду встречи. Что это навсегда. Ну что еще ты хочешь знать?» «Теперь уже ничего, — со смешком уронила она. — А что «навсегда»…» Она не докончила, и за нее он докончил: «Так оно и есть. Тут уж ничего не сделаешь». Она повторила: «Ничего не сделаешь». Не вопросительно, а утвердительно повторила. Он все это выговаривал, не думая о своих словах, а только чувствуя за собой, за своей спиной Галину и за ней, за Валей, — тоже многое, хотя, может быть, не все. И вдруг мысль о том, что он, в сущности, ничего не знает о ней, о ее жизни, полоснула его как ножом. И тут-то выплыл единственно важный вопрос: «Ты счастлива?» И если бы она сказала: «Нет», то все полетело бы в тартарары. И уже он не чувствовал бы за собой никого и ничего. Все, все уже было бы не помехой, не грузом. Но она сказала: «Да». И все осталось на своих местах. Это был такой миг, когда принимаются решения без единого сомнения, без доли анализа. И — сожаления. Но она сказала: «Да».