— Кто же живет в соседстве со мною? — спросил я хозяйку после осмотра новой моей квартиры.
— Да разные…
— То есть как же это разные?
— Да ты не бойся, батюшка, у нас ничего… У нас этого нет, чтобы у своих, то есть… ни-ни!.. Хоть груды золота навали — не тронут! Насчет этого смирно.
— О, за это-то я не опасаюсь, потому что у меня и взять нечего.
— Ну, и ладно… А народ живет все хороший. Разумеется, в наших местах где ты его сыщешь, человека, чтобы на отличку, значит: все маленько есть за ним что-то… Но только опять же в фатере он ничего этого.
— То-то, чтоб не слишком беспокоили.
— Нет, беспокойства тебе не будет, потому на леву-то руку девица живет — смирная такая, пресмирная, вот ровно ее и нет; опять по праву, там старики у меня пущены, дочь у их, девчонка, да сын — эти тоже ничего. Перва-то старик, признаться, баловал, а теперь, должно, помирать собрался, так потише стал, — и все из его эта слюна бежит, так бежит, что, может, кольки уж ведер ее вытекло!.. Насупротив опять смирный живет; англичанка у его тоже тихая, словно курица какая: когда ежели бить начнет, так и то она голосу не подает, все больше в себе придерживает…
Получивши таким образом некоторое понятие о своих соседях, я сунул хозяйке задаток, а чрез два-три часа окончательно перебрался на новую квартиру, благо перетаскивать-то нечего. В первый же день я уже узнал кое-что о своих соквартирантах, а неделю спустя вошел с ними в знакомство, и так как человек в этих местах крайне сообщителен и вообще не способен скрывать от других что-нибудь, то мне ровно ничего не стоило собрать самые точные сведения об этих людях.
1
Направо, в конуре, помещалось семейство из четырех человек. Pater familias[3], ветхий старик, больной, раздражительный и вечно жаждущий водки, постоянно оставался дома; мать, худая, желтая, сгорбленная старушка, целый день бродила где-то, по-видимому бесцельно, и только по вечерам являлась на квартиру; дочь, девочка лет двенадцати, была совершенно предоставлена самой себе и лишь по временам забегала в свое убогое жилье, где постоянно брюзжал на нее полуживой отец; сын, молодой человек двадцати с чем-нибудь лет, редко появлялся в семействе, потому что вечно голодные родители постоянно встречали его бранью и проклятиями, если бедняк не приносил денег. С отцом семейства я познакомился в первый же день.
Дело случилось так.
Вечером, подложив руки под голову, я лежал на кровати. Зажигать свечу было еще рано, да и не нужно, потому что только в потемках и можно оставаться до некоторой степени равнодушным к окружающей гнусности. Далеко где-то гудела шарманка — московская шарманка, выворачивающая вон душу. Вслушиваясь в убогий сап и храп убогой музыки, я мало-помалу переходил из состояния крайнего ожесточения в какое-то мирное, тихое, плаксивое состояние. В голове ворохнулись воспоминания о прошлом; одна за другой побежали перед моими глазами тени, когда-то милые моему сердцу; на ресницы навернулись слезы… В потемках хорошо плакать, уверяю вас! Когда я забиваюсь с своим горем в темную комнату, я всегда даю простор накипевшим в груди страданиям. Я забываю тогда, что я мужчина и что, следовательно, мне плакать стыдно; тогда я, откинув в сторону всякую копеечную мудрость и сообразивши всю тяжесть настоящей жизни, всю свою бесхарактерность, всю мелочность и пошлость своей натуры, — тогда я ясно понимаю, какой я величайший дурак, какая я ничтожная гадина! И вот реву, реву и реву; реву до тех пор, пока не облегчится грудь, пока не скатится камень, наваленный на сердце! Нет, хорошо иногда забыть, что ты железный мужчина, и, уподобившись слабонервной женщине, хорошо всплакнуть, — хорошо потому, что больше-то ничего, по своей негодности, сделать не можешь! Ведь наше горе — горе дурацкое! Наши страдания потому только и существуют, что существуют на наших плечах гуттаперчевые шишки вместо голов! потому, что нас можно утешить пряником! потому, что хотя и кричим мы во все горло, да кричим-то поодиночке, без толку! потому, наконец, что руки наши болтаются без дела, что забились мы в какой-то заколдованный круг, да и боимся шагнуть за черту! Тяжело наше горе, потому что плохи мы сами! И долго-долго будет поедать нас это великое зло, если мы сами будем равнодушны к нему, если мы сами твердо не пожелаем иметь то, без чего мы теперь позорно умираем!
Так, только что я дал простор своей кручине, за стеной, справа, раздался удушающий, болезненный кашель, и затем кто-то слабо проговорил:
— Добрый человек!
Я проглотил слезы и по возможности твердым голосом спросил: