Весь день старушка мать и Саша провели в хлопотах: они бегали куда-то, часто появлялись в своей конурке, шептались, приносили и уносили что-то.
Вечером, часов в шесть, в сенях раздался грубый, полунасмешливый голос каких-то людей: «Ну-ка хозяйка, принимай гостя»; затем послышался взвизг хозяйки, и через секунду двое полицейских принесли в комнату соседей умирающего старика, которого они подняли где-то на улице.
— Ах, батюшки мои! Ну-ка, он помрет! — вопила хозяйка.
— Туда и дорога, — заметил один из стражей. Явились мать и дочь. В комнате поднялся плач.
— Андрей Митрич! голубчик! — звала мать, тормоша окоченевшего старика.
— Тятенька! миленький! — кричала дочь. Но ответа не было.
Неподалеку жил студент-медик, позвали его; тот для очистки совести отворил кровь — кровь не пошла. Студент постоял, постоял, помотал головою и вышел. Старик умер.
— Батюшка ты мой! кормилец, поилец ты наш! охо-хо, хо-хо! — вопила старушка, припав головою к груди старика.
Саша тоже плакала.
Через несколько времени вошла ко мне хозяйка.
— Слышали: умер?
— Да.
— Без покаянья умер-то, — заметила хозяйка.
— Чем же она хоронить его будет? — спросил я.
— У них есть теперь деньги, — шепотом сообщила мне хозяйка.
— Откуда же?
Хозяйка приложила палец к губам, осмотрелась, боясь даже стен: «ну-ка подслушают», — и тихонько произнесла:
— Яков-то с товарищами купца какого-то ограбил, тыщи три, слышь, у него сблаговестили, так он, говорят, с матерью-то поделился, сотни две дал, — прибавила хозяйка уже так тихо, что последние слова я скорее разобрал по движению губ, чем по звукам голоса.
— Где же теперь Яков?
— Скрывается. Ну, да уж Сибири не миновать. Вчера ночью здесь был. «Ежели, говорит, пашпорт успею выправить, убегу, говорит, отсюда». Вчера, поди какое пиршество у нас тут было: одного донского никак дюжины две выпили, — добавила словоохотливая баба, тихонько выползая из моей комнаты.
Ночью, когда я уже загасил свечу, кто-то вошел в комнату соседей. Сквозь щелку в перегородке я посмотрел туда и увидел Якова. Он был одет щегольски: красная шелковая рубашка, кафтан тонкого сукна, плисовые шаровары и высокие с бураками сапоги. Лицо Якова опухло от пьянства. Он подошел к кровати, где на грязных лохмотьях лежал мертвый отец, и не то улыбнулся, не то скорчил кислую гримасу при виде покойника — не разберешь.
— Гроб-то закажи, — обратился Яков к матери, — да саван, что ли, ему сшей, — равнодушно изрек он и, позевывая, вытащил из кармана депозитку, которую и сунул в руки старухи. — Ну, я пойду, — добавил он, — завтра, может, пашпорт получу, — там прощайте!
— Как же мы-то останемся, Яша? — спрашивала мать.
— Как оставалась до сих пор, так и теперь останешься.
Старуха захныкала.
— Бога в тебе нет, Яша!
— Ишь ты на деньги-то очень падка.
— Да как же нам-то жить? — плакала старушка. — То двое были, а тут вдруг ни одного.
— Экое горе! А ты пореви, пореви — перебуди всех, дери тебя черти!
И Яков поспешно вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью.
Наступил день похорон. Мертвеца оплакали, как следует по обряду христианскому, и снесли в бедном тесовом гробе на кладбище. Так как у старухи были некоторые деньжонки, то устроились поминки. Собрались различные полуголодные бедняки, и пошел пир. Кутеж продолжался до глубокой ночи. Якова не было между пирующими. Наконец, часов около двенадцати, явился и он. Тихонько пробрался Яков в комнату матери, скромно поздоровался с пьяными гостями и осторожно вел себя довольно долго: видно было, что он боялся отыскивающей его полиции. Яков был совершенно трезв. Но к концу кутежа он не выдержал своей роли: выпивши довольно много, он вдруг почувствовал в себе необыкновенную храбрость, — грозил перебить всех, кто только осмелится дотронуться до него, послал за водкой и подбил товарищей затянуть песню. Через минуту молодецкие груди сильно заколыхались от громогласных звуков:
гаркнули наши удальцы. Маленькая квартирка стоном застонала от могучих голосов, задребезжали стекла и оконные рамы, отголоски понеслись вдоль улицы, расплываясь в ночной тишине. Я посмотрел в щелку на Якова. Он сидел у небольшого столика, бойко подпершись в бока; оловянно-грязные глаза упорно смотрели в стену и вероятно ничего ровно не видели; рот его то открывался, то затворялся как-то механически, без воли хозяина, причем вылетали оттуда дикие, громкие звуки. В порыве самодовольствия и презрения ко всему, Яков разорвал даже свою рубашку от самого ворота, почему, приходя в пафос, он сильно колотил себя кулаком в голую грудь. Четверо товарищей Якова сидели на кровати с самыми бессмысленными, пьяными лицами; мать и сестра давно уже спали на полу, уткнувшись головами далеко под кровать.