Каждое слово встречал одобрительный гул, а в перерывах кто-нибудь наливал себе лишний раз, чтобы выпить за его здоровье. Судя по тому, что он мне рассказывал, это превращалось в истинный пир любви.
Но все на свете кончается. Арчибальду показалось, что надо кончать и пир. Он полюбил этих страдальцев, но где-то ждут своего часа другие, он просто обязан идти к ним. Заказав по последней, он сунул руку в карман — но ничего не нашел. По-видимому, платя за хлеб, он оставил кошелек на прилавке, а булочник (из сильных, суровых людей, которым мы обязаны своей славой) не счел нужным указать ему на оплошность.
Меня занимает психология, и, слушая, рассказ, я отметил, что племянник мой не огорчился. Лесть и хвала так одурманили его, что он отнесся к делу с мягким юмором. Да, думал он, над ним добродушно посмеются, но он не в претензии. Подхалимски хихикнув, он сообщил о положении дел и собирался уже продиктовать имя и адрес, когда увидел довольно близкий аналог той революции, о которой с чувством говаривал Мидоус. Он разглядел сквозь пары, что человек с рукавами сперва навис над стойкой, а потом поплевал на ладони.
Поймем и человека. Сызмальства полагал он, что выпить, не заплатив, — величайшее зло. Полпинты и то вызывали в нем темнейшие страсти, а тут выпивка приняла эпические масштабы, словно здесь, в Боттлтон-ист, творилась сама история.
Племянник оговорил мне, что у человека оказалось шесть рук, но это утверждение я приписываю естественным страхам. Ссылался он на то, что его схватили за шкирку, за оба локтя, за обе ноги и за сиденье от брюк. Как бы то ни было, его встряхнули, как микстуру, после чего, пролетев сквозь вечерний воздух, он ударился о мостовую, подскочил, ударился снова, ударился рикошетом о что-то гладкое и опустился в канаву, попав щекой прямо на бывшую рыбу — судя по всему, треску. А может, палтуса.
Пробыл он там недолго. Рассказывая вам наши семейные предания, я неизменно удивляюсь тому, что в час опасности Маллинер остается Маллинером, то есть мужем премудрости и силы. Правдолюбие не позволит назвать Арчибальда разумным, но даже он, завидев недавних почитателей, вскочил и нырнул во тьму, словно вспугнутый заяц. Какое-то время он слышал топот, мимо пролетело яйцо, но все же он ушел от погони и предался размышлениям.
Нетрудно представить, что милости в них не было. Сэр Стаффорд Криппс их осудил бы; Сталин скорее всего поджал бы губы. Любовь к страдальцу исчезла, испарилась. Арчибальд говорил мне, что в те тяжкие минуты шептал: «Чтоб он лопнул», имея ввиду пролетариат. Измученным массам он желал примерно того же. Вспомнив, что ради этих мерзавцев он предал великую любовь, племянник мой едва удержался от того, чтобы припасть к фонарю и поплакать.
Передохнув, он пошел дальше, надеясь выбраться из этих жутких мест в цивилизованное пространство, где люди — это люди, а если кому-то из них не хватит денег, можно подписать счет. Трудно себе представить, что метрдотель схватит вас за шкирку и выкинет на Пиккадилли.
Да, племянник мой стремился в фешенебельные кварталы, как лань на источники вод, но дороги не знал. Когда он спросил у полисмена, как пройти на Пиккадилли-серкус, тот неприятно на него посмотрел, заметив при этом: «Давай, уматывай».
Минут через двадцать он понял, что очень хочет есть.
Собственно, он так и думал тут пообедать, оказать честь этим массам, но из-за мальчишки с хлебом как-то отвлекся. Ничего особенного он не ждал: чашечка бульона, нет, сперва немного семги или, скажем, дыни, потом бульон, форель, куриное крылышко, суфле какое-нибудь, и спасибо. Словом, он хотел есть.
Внезапно он заметил, что стоит у какого-то заведения, и через немытые стекла разглядел два покрытых клеенкой стола. За одним, уронив голову на руки, сидел неопрятный субъект. Другой был свободен, если не считать ножа и вилки, обещавших богатый пир.
Племянник мой стоял и смотрел, снедаемый волчьим голодом. Да, пир, но не для него, у него нет денег. И тут, как все Маллинеры в судьбоносную минуту, он обрел нежданный разум. Словно в блеске молнии, он вспомнил, что на цепочке, касаясь сердца, висит медальон с портретом Аврелии, и цепочка эта из платины.
Колебался он десять секунд.
Через полчаса Арчибальд отодвинул тарелку и глубоко вздохнул — от сытости, не от горя. Вообще, чувства его умягчились. Он жалел, что позволил себе немилосердные мысли. В конце концов, думал он, попивая пиво и светясь послеобеденной милостью, можно понять и массы. Страдают как не знаю кто, выпьют раз в сто лет — и что же? У благодетеля нет денег. Конечно, они испугались, что придется платить самим.
Понял он и человека с засученными рукавами. Заходит незнакомец, ставит напитки, не платит. Что же делать? Нет, что же делать? Поневоле растеряешься.
Словом, он обрел сладость и свет, и в такой мере, что, окажись он у себя на Корк-стрит, 1, чувства его были бы прежними. Однако ему еще предстояло то, что лишило массы последних шансов на его любовь.
Кажется, я говорил, что за соседним столиком сидел, а в каком-то смысле и лежал, неопрятный субъект. Теперь он очнулся и смотрел на племянника таким взором, словно тот ему не нравится. Вероятно, так оно и было. Арчибальд носил воротничок, немного помятый к тому времени, но — воротничок, а он их не любил.