Выбрать главу

- Как на чо? На возраст...

Она сразу успокоилась. Единственной надеждой, что никто его не отнимет, был его возраст.

- Иван Веселых сам ушел... - сказал Ардабьев. - Заболел он. Седни мне отповедал...

- А чо с ним тако?

- То само...

- Ну, тебя-то бог спас... - вздохнула жена.

- Сын меня спас... - строго поправил Ардабьев.

Он знал, что его жена верующая, и в это не вмешивался, но и не присоединялся.

- Так вить бог по разным людям рассыпан... - сказала жена.

- А почему ты в бога веришь, а креста не носишь? - вдруг спросил Ардабьев. - Я вот встренул у кино одного парня - так он крест на грудь вывалил...

- Это не вера... - покачала головой жена. - Это мода. Крестик потому нательным и назван, что на теле должен быть, а не на рубахе или кофточке. Но и на теле крест носить не обязательно. Главное, чтоб он внутри был...

- Царапать будет... - невесело пошутил Ардабьев, а сам думал об Иване Веселых.

И когда по экрану поплыли лодки с индийскими женщинами, окутанными пестрыми тканями и поющими заунывные, но красивые песни, Ардабьев продолжал думать о деповском слесаре Иване Веселых, который завтра уезжает перед собственной смертью в гости к Есенину и, наверно, сидит и пьет в своей холостяцкой избе. И Ардабьев подумал: а почему бы вместо смерти Ивану Веселых не притулиться хотя бы где-нибудь с боку припека на одной из этих лодок и, положив подбородок на облупленный рабочий чемоданчик, зачерпывая задумчивой рукой незнакомый ему Ганг, не послушать эти слышанные им разве только в кино индийские песни? Ардабьев подумал о том, что он и сам ни разу не бывал в других странах. Земной шар большой, а жизнь человеческая маленькая. Она маленькая и без войн и болезней, но войны и болезни еще больше уменьшают ее.

Ардабьев покосился на жену. В полутьме зрительного зала ее морщин не было видно - только профиль, делавший ее моложе. Почти такой же, как в те времена, когда они впервые пошли вместе в кино на фильм "Если завтра война...". Вражеские танки переходили советскую границу. На экране была степь, и вдруг один холмик приподнялся вместе с ковылем и комьями земли, оказавшись выдвижной смотровой башней. Из нее высунулся бдительный бинокль. Потом холмик вдвинулся обратно, и степь сравнялась. Красноармеец с биноклем спустился вниз по винтовой железной лестнице и оказался в подземном ангаре, где стояли наготове краснозвездные самолеты. По сигналу тревоги земля раздвинулась, и из нее полетели на врагов грозные эскадрильи...

"Ой, как здорово!" - восхищенно захлопала в ладоши она, тогда девчонка из ручного отдела аптеки со стройными, сильными ногами, которые во время работы скрывал прилавок. Война оказалась совсем не такой короткой и красивой, как в этом фильме. По тем же самым ковылям, виденным им на довоенном экране, Ардабьев в сорок первом ползком тащил на себе контуженного Ивана Веселых под страшным, придавившим землю небом, набитым немецкими бомбардировщиками, и земля не раздвигалась, и оттуда не вылетали грозные эскадрильи... А теперь Веселых уезжает умирать и, может быть, не доедет до Есенина, как и сам Есенин до кого-то, наверно, не доехал.

- Клав, а Клав...

- К Ивану хочешь? - спросила она, не поворачиваясь. - Иди уж... - Она обиделась, но поняла. Вдогонку шепнула: - Не перебарщивайте только...

Если бы Ардабьев, идущий к Ивану Веселых мимо комбинатовского детсада рядом со старым хайрюзовским кладбищем, вгляделся, то увидел бы трех подростков, похожих на близнецов в одинаковых японских куртках на молнии. Подростки сидели на трех детских качелях. Стальные тросы качелей чуть поскрипывали. Из этих качелей подростки уже давно выросли, и, когда они слегка раскачивались, то приходилось поджимать ноги. Из рук в руки гуляла бутылка "Розового крепкого". К горлышку они прикладывались по очереди, но подросток с православным крестиком, мерцающим сквозь расстегнутую молнию куртки, задерживал бутылку в губах больше других, как будто у него было на это неписаное, но неотъемлемое право. Под его длинными девичьими ресницами были пугающе мертвые глаза.

- Скучно... - сказал он, лениво отталкиваясь ногами от земли. - Не пить - скучно, пить - тоже скучно... Особенно эту дрянь... При всей фантазии "Розовое крепкое" не "Белая лошадь", которая, как в стойле, застоялась в шкафчике у твоего предка, Фантомас... Редкое в Хайрюзовске животное... Правда, это всего-навсего сувенирное пони. Ты усек?

- Усек, Философ... - подобострастно соскочил с качелей белобровый толстый подросток, похожий на кролика-альбиноса, и растворился в темноте. Другой подросток со значком "Бони М" на куртке, ожидающе вытянув хрящеватый носик, усеянный мелкими веснушками, перестал качаться, готовый тоже соскочить и раствориться в темноте, если надо. В его еще совсем детских глазах, рыжих, как перепрыгнувшие с носа веснушки, одновременно светились и жажда указаний и страх перед ними. Но указаний пока не было.

Философ продолжал раскачиваться, уже не сдерживая качели. Его лицо то попадало в полосу света из окна детсада, то ныряло во мглу. Но с каждым появлением из мглы на свет оно менялось. Глаза стекленели, черты окаменевали. Философ думал. Качели взлетали все выше и выше, и все дольше лицо Философа, покидая свет, находилось в темноте. А когда оно возвращалось, то набранная там, вверху, темнота оставалась внутри напряженных, но мертвых глаз. Философ взлетал уже до самой перекладины.

- Сорвешься, Философ! - испуганно закричал веснушчатый подросток.

- Заткнись, Пеструшка! - раздался сверху жестяной хохот.

Философ взвился уже выше перекладины. Но трос заскрежетал, и стальная петля выскочила из крюка на перекладине. Качели рухнули на землю. Философ остался лежать ничком в беспощадной полосе света из окна детсада. Спрыгнув со своих качелей, Пеструшка бросился к Философу. Но тот зло оттолкнул его, уползая из полосы света в темноту. Философ сел на барьер детской песочной площадки, облизывая ладонь с содранной кожей. Философ увидел подбегающего запыхавшегося Фантомаса с белыми бровями, светящимися в темноте, и протянул руку. В руке оказалась крохотная сувенирная бутылочка "Белой лошади". Философ сначала плеснул из нее на ладонь, а потом запрокинул и жадно выпил.

Философ старался не показать виду, как его унизило, что эти двое видели его падение. Особенно Пеструшка. Отшвырнув бутылочку, Философ взял детский совок и поддел песок, наблюдая, как он сыплется:

- Мы с вами между детским садом и кладбищем. Здесь зануды-воспитательницы, "В лесу родилась елочка" и тошнотворная манная каша. Там могилы с червями и кресты, изъеденные короедом... Скучно... И балдеть тоже скучно. Пора завязывать балдеж... До чего мы докатились - до мелкой спекуляции билетами в кино...

- То, что у нас спекуляция, в Америке - частная инициатива... Ты же сам об этом говорил, Философ... - осторожно напомнил ему Фантомас.

- Дело не в самой спекуляции, а в ее масштабах... - поморщился Философ, отбрасывая детский совок. - Ты не сечешь моих мыслей, Фантомас. Только большое дело дает большой кайф. А на какое дело способен, например, ты, Пеструшка, если хнычешь, что не можешь достать себе фирменные джинсы и ходишь в какой-то рижской подделке?

- Вам хорошо... - обиженно стал оправдываться Пеструшка. - Тебе твой отец, Философ, "Вранглеры" привез со стройки плотины в Сирии. Твой отец, Фантомас, строил находкинский порт, а там "Леви Страусов" - ты сам рассказывал - немалом. А чо мой отец может?

- Избавляйся от местного акцента... - брезгливо заметил Философ. Достал же тебе твой железнодорожный предок японскую куртку, как у нас. Пусть и джинсы фирменные достанет. Дави на него.

- Я давлю... - понурился Пеструшка. - А он мне в ответ: "Джинсы на толкучке мою месячную зарплату стоят. Чо я, на твои штаны целый месяц вкалывать буду?"

- Дело не в самих джинсах... - оборвал его Философ. - Наполеон джинсов не носил, но был Наполеоном. Но если бы он захотел, они бы у него были. Их бы соткали покоренные народы.