Мужчины переглянулись. О чём они думали? О странных сюжетах, которые сочиняет судьба? Об этой девочке, которая, сама того не зная, лишила покоя стариковские ночи? О её улыбке — может быть очень похожей на улыбку того, другого человека, когда-то чуть не погубившего всех их? Кто знает…
Два часа спустя Вера снова вела их по школьным лабиринтам, напоминающим склад стройматериалов после бомбёжки. Они пробирались между кучами кирпича и строительного мусора, рискуя снова изничтожить многострадальные — и когда-то парадные — костюмы.
— Может, не надо, а? — жалобно пробасил Фёдор Кузьмич. — Может, просто подойдём к ним, и всё? А?
— Вы что?! — раздался в полутьме испуганный голос Веры. — У меня же специальный сценарий! Всё перепутается! А должно быть торжественно! Как в Москве! Чтоб они на всю жизнь запомнили! Вы же герои! Разве могут герои просто так подойти на улице?!
— Могут… — тихо сказал Китин.
— Я понимаю, что могут, — вздохнула Вера. — Но тогда непонятно, в каком месте должен заиграть оркестр…
Они вошли в спортивный зал, в котором когда-то всё и началось. Зал по-прежнему был пуст, журнальный столик и четыре кресла одиноко стояли на пустом пространстве баскетбольной площадки.
— Вот, — сказала Вера. — Вы сидите здесь, ждите сигнала. Сигнал — торжественная музыка. Как только начинается музыка, вы выходите! Всё понятно?!
Она говорила предельно серьёзно, с огромной тревогой за тот торжественный миг явления, который она придумала и вне которого для неё, как для гениального режиссёра, уже не существовало ничего другого.
— Понятно, — сказал Китин. Вера тревожно заглянула ему в глаза, словно проверяя — осознал ли он смысл произнесённого слова, убедилась — осознал, и — несомая таинственной и незримой волной вдохновения — вышла из зала.
Они остались одни.
Осмотрелись.
Занавес, из-за которого появился когда-то Николай Иванович Усов, был открыт. Берёзов подошёл к кнопке в стене, нажал её. Кнопка почему-то «запала», а занавес даже не шелохнулся. Берёзов усмехнулся и вернулся к выходу из зала, у которого они стояли все трое, отчего-то ощущая заметно нараставшее волнение.
За окном застучал барабан, потом грянул оркестр. Играл он музыку из песни о сказке, которую мы все должны сделать былью — для чего и рождены. Видимо, это была самая торжественная музыка в репертуаре молодого школьного оркестра. Мужчины вдруг разом посерьёзнели, как-то сошлись один с другим — плечо к плечу. Юрий Петрович Китин лихорадочно, поспешно стал застёгивать пуговку на шее, рубашка была ему мала, ворот не сходился. Побагровев от усилия, он всё-таки соединил концы воротника, разгладил складки на пиджаке и зачем-то стал по стойке «смирно». Константин Георгиевич Берёзов вынул расчёску и торопливо пригладил свой архаичный бобрик.
Играл оркестр.
— Знаете, что сегодня за день? — вдруг негромко спросил Фёдор Кузьмич Борин. Берёзов и Китин вопросительно посмотрели на него.
— Сегодня — последний день войны, — спокойно сказал Фёдор Кузьмич.
— Разве сегодня девятое мая? — удивился Берёзов.
— Ты меня не понял, — тихо повторил Фёдор Кузьмич. — Наша война закончилась сегодня…
Он как-то странно, по-особому, произнёс слово «наша». Постороннему человеку могло бы показаться, что он говорил об их войне друг с другом, изнурительной войне, которую вызвала безумная и непобедимая сила подозрения. Но Фёдор Кузьмич говорил о другой войне — той, огромной и страшной войне, которая взорвала их жизнь в далёком сорок первом и до сих пор будоражила сердца — безмолвными взрывами воспоминаний и подозрений. Он говорил о той, другой войне, которая единожды начавшись, никогда не кончается, и они тотчас поняли его, поняли и умолкли, словно вслушиваясь в полёт его слов — слов, открывших и объяснивших им смысл и существо прожитого дня. И день, наполненный страданиями, взаимными обидами, физической усталостью и негромкой, временами насмешливой, но такой искренней — и оттого ещё более дорогой славой, — этот день вдруг показался одним из самых главных в их жизни. Они вздохнули, одновременно, словно по команде незримого командующего, шагнули через порог.
Играла музыка… Маленькие музыканты старательно дудели в трубы и били в барабаны, временами заменяя талант старательностью, а слух — громкостью звука. Потом раздались звонкие мальчишеские команды, и музыка стала удаляться: колонна двинулась в путь, к обелиску.
Оркестр постепенно стихал. Перестали быть слышными басовые трубы, исчезли вдалеке фаготы и флейты. Дольше других доносились удары литавр и глухое бормотание барабана. А когда и они растаяли в тишине, пустой и гулкий спортивный зал обняла ничем не нарушаемая немота. И в этой звуковой пустоте вдруг что-то щёлкнуло, захрипело, ухнуло — и вдруг никем не понуждаемый, словно выполняющий свою собственную, никому не подвластную волю, медленно двинулся в путь, скрывая сцену, бархатный закатный занавес…