Выбрать главу

— Григорий Иванович! Так не пойдет. Почему в шефский: вы и Надя?

— Откуда взялось такое рвение? — отозвался нехотя Шовкуненко.

— Дело не в рвении. Наперед знаю, чего вы добиваетесь: убрать меня из номера. Однако я не помеха. Сейчас не клеится, потом срастется.

— На что вы намекаете?

— Чего уж!.. — Тючин увиливал от ответа.

Шовкуненко не настаивал. Надя теперь не вмешивалась в их разговоры. Она таила обиду в себе, оба раздражали ее. Из-за них дни стали растянутыми. Все, что бы она ни делала, сопровождалось думами о Шовкуненко и Диме. Она пугалась их искусственного дружелюбия. Теперь ее угнетало молчаливое переодевание в гардеробной. Молчанье, в котором ясно проступает настроение: ни слова перед работой, ни слова после. Иногда, оставшись наедине с Димой, она спрашивала:

— Дима, мне боязно. Что-то не так у нас. Ушло понимание, да?

— Да, да, да. Ведь легче тебе не станет, если я скажу «да». А мне каково? С тобой он груб, но для тебя он и делает что-то. Готовит номер к шефским выступлениям.

— Ну и что?

— Рассуждай: ведь шефский — это выезд. Подготовишь номерок, а там и налево подработать можно. С опаской, конечно, однако денежки. Денежки-шанежки. — Дима мечтательно провел рукой по пиджаку, задерживаясь пальцами на кармане.

Надя отвернулась.

— Чего ты сразу надулась?

— Отстань от меня…

Гнусность какая! Значит, вот какие мысли у Шовкуненко? Корысть определяет их сущность. Ну нет, пусть ищет себе другую партнершу. Не для этого она в цирке!

— Вы не цените мое время! — Шовкуненко не вошел в гардеробную, только приоткрыл дверь.

Она должна была выйти в фойе, где шла репетиция шефского номера. Шовкуненко педантично отказывался от опилок, отвечая инспектору манежа:

— Мне думается, что и в клубе лесопильного завода на сцене пол не опилочный.

Репетировали в фойе под звуки пианино. Аккомпанировал не пианист, а музыкальный эксцентрик. Артисты шли навстречу друг другу. Нужно, необходимо — еще есть раненые в госпиталях. Шефский концерт для раненых. После разговора с Димой Надя к работе Шовкуненко стала относиться с предубеждением. Она делала все, безропотно подчиняясь, но не испытывала радости, которая приходила на репетициях и на представлении. Шовкуненко с удивлением наблюдал за ней. Номер был готов. Недоделки незначительные. Однако он искал ритма и мелодии, на которую бы лег пластичный этюд. Вальс — один слишком быстро, другой меланхолично томен. Он прислушивался к музыке, считая камертоном свое сердце. Наде по нескольку раз приходилось повторять свои трюки. Шовкуненко после репетиций оставался ею недоволен.

— В вас исчезло желание работать, — констатировал он.

— Зато в вас оно бьет через край. Вы не цените труд, вы оцениваете. Надеетесь потом выгодно продать этот номер, маскируясь шефской подготовкой. Так я не желаю репетировать. Ищите себе партнершу, — отпарировала Надя, размахивая тапочками, висевшими на шнурках, которые были у нее в руке.

— В чем дело, я вас спрашиваю? — Голос его сорвался. Он шагнул к ней: — Кто вам подсказал такую гнусность?.. Пасторино?

— При чем тут этот Пасторино? Да я и видела его только тогда, у аптеки, ночью.

— Не лгите!

— Я говорю правду. Дима меня надоумил: «Вот готовишь шефский номер с Шовкуненко, а потом… налево!» Я тогда возмутилась. Не хотела с вами продолжать работу. Григорий Иванович, но… Так интересно! Сколько возможностей трактовать один и тот же трюк по-разному. Может быть, вам покажется глупым, для меня даже репетиции как подарок в день рождения. Столько радости!

Она говорила искренне. Шовкуненко устало облокотился о гримировальный столик. «Тючин! Откуда у него это… налево? Тяга к фальшивой монете начинается с пошлого пустяка. Захотелось парню шика. Шик в одежде! Зеленая шляпа, малиновый костюм. Захотелось быть ярким для зрителя и не в манеже. Но ведь еще не поздно. Парня можно поправить». — Он не слушал Надю, думая о своем; Тючин, представший в новом свете, напраслина, опять возведенная на Пасторино, бередили его мысли.

— Григорий Иванович, а когда мы уже начнем выступать в шефских? — перебила его раздумья Надя.

— Чем скорее, тем лучше. Сегодня есть выезд. Сегодня и начнем.

Он решил, что действительно лучше ее закалять на самых трудных выездах.

Сегодня работать в госпитале. Госпиталь городской, не похожий ничуть на тот, полевой, где из плеча ему извлекали пулю да бережно, словно снимали первый грим, убирали с лица осколки. Там пахло походом: земля, бинты, кровь. Лица в надежде и отчаянии, но с верой. Вера в правоту, в победу. Цветы в консервных банках. Полевые ромашки. Васильки, седеющие сразу, едва их бросят на шинель, покрывающую то, что осталось от бойца. Васильки еще живые, но гаснущие в махровой пепельности лепестков. Для Шовкуненко это еще не стало прошлым.

Он вышел из автобуса последним. Помог выгрузить реквизит и только тогда вошел в госпиталь. Необходимость заставила в годы войны помещения некоторых школ сделать госпиталями. Парты, как пустая тара, громоздились в подвалах или где-то в классе первого этажа. Школьные стены стали чопорно молчаливыми. Но было здесь то, что и раньше. Нянечки, глядевшие на раненых, как на детей. Они по утрам лишь осторожней и кропотливей убирали классы, где пустые грифельные доски, вроде темных лоснящихся ковров, висели над кроватями. И даже в этом был смысл, что в школах возвращали жизнь бойцам: врачи, в терпении и любви не уступающие учителям; быть может, поэтому не случайно, что под табличкой «Учительская», не перечеркнутой, держалась на гвоздиках ниже другая: «Операционная».

Концерт пойдет в физкультурном зале. Зал на четвертом этаже. Надя ошеломленно слушала торопливый стук костылей; раненые, которые могли идти, спешили наверх, лежачих несли на носилках. Ни уныния, ни грусти — всюду сквозило оживление, точно перед праздником: в госпиталь приехал цирк!

— Вот, Надя, здесь искусство по-настоящему становится стимулом. Никто его не пропишет, не выдаст по рецепту. Но оно приходит, чтобы ставить и утверждать единственный диагноз: будет жить! Посмотрите на первый ряд. Носилки с людьми, похожими на забинтованные поленца. Нет рук, нет ног. Вон у того сплошные бинты, одни глаза. И все-таки все живы. Никто из них не стал и не станет Родине обузой. Мы убеждены в этом, значит в шефском концерте накал работы должен быть сильней.

А Надя, первый раз выйдя к зрителю, старалась отвести глаза. Не жалость вовсе заставляла ее, а страх, что не донесет им радости. И вот аплодируют. Кричат: «Браво, бис!» Она повторяет трюки по два раза на «бис».

— Как они аплодируют! — с волнением прошептала она, наклонившись к Шовкуненко.

Раненые аплодировали по-своему. Один здоровой рукой неистово шлепал по коленке. Иные, словно играя, ударяли друг друга в ладони.

— Такие концерты для них и для нас — воодушевление и обновление, — заключил Шовкуненко.

Надя, не ответив, взяла его костюм, сложила в чемодан. Упаковала грим, тапочки, блузки. Садясь в автобус, она вздохнула и, повернувшись к Шовкуненко, сказала:

— Простите, Григорий Иванович!

— За что? — удивился он, хотя и понимал ее «простите».

— Я никогда не забуду сегодняшнего дня, — добавила Надя.

— Мне нечего вам прощать. Злость и обида у меня, Надя, идут от того, что вы иной раз не понимаете. А в общем мы еще плохо знаем своих партнеров. Это и понятно. Мало еще времени вместе.

— В цирке с артистами знакомишься быстро.

— Верно, Наденька! Однако знакомства текучи. В них всегда есть цирковая карусель «побежалости». Бегут города, стены домов, бегут и люди. Черт его знает, наверно, специально строят цирки везде и всюду одинаковые, чтоб хоть оставалось ощущение: наконец-то дома. Ничего не изменилось. И знаете, Надя, артистов много, но близкими становятся те, с кем вас свяжет самый простой случай. Случай, памятный сердцу. А остальные придут и уйдут, как зрители. Зритель каждый вечер на представлении, а вот случится быть премьере такой, как была у вас, и в душе будете возить никогда не отпечатанную, но напрочно вошедшую в душу безымянную карточку. Лицо зрителя, которое вам помогло найти себя. Так-то, дорогая моя партнерша.