Надежда снова обошла здание и направилась к клеенчатой двери. Пожалуй, никому бы не пришло в голову, что в самом необычном здании цирка, за обычной дверью, без красных, горящих днем и ночью «Вход» и «Выход», находится самое обычное учреждение: Главное управление цирков.
Дверь шумно открылась, и, пройдя коридор, Надежда попала на лестничную клетку. Здесь было устроено нечто вроде прихожей: загромождая проход, стоял столик, за ним сидела сморщенная вахтерша и своей спиной упиралась еще в одну дверь — ту, что вела в цирк. Лицо вахтерши было озабоченным, и казалось, она пересчитывает ступеньки, количество которых всегда оставалось неизменным. Лестница вела в главк. Главк не был Олимпом, поэтому ступени лестницы бороздили артисты разных величин. Узнать же по походке, кто из них велик, гениален или знаменит, вахтерша не могла: походки были естественно разные, но роднились быстротой и легкостью — ведь по лестнице проходили артисты цирка. Бросая на ходу вахтерше улыбчивое «здрасте» и «добрый день», все спешили наверх. Там людно, шумно, накурено. Обстановка не менялась почти в течение суток. Утром курили, шумели и толпились артисты, вечером — музыканты, потому что цирковой оркестр и ложа «А», куда приходили режиссеры для просмотра премьеры, находились здесь же. Быть может, этим учреждение главка цирков отличалось от других. Ведь иногда случалось, что дела разбирались буквально с «музыкой».
Так было и с Надеждой. Когда начальник отдела кадров давал ей направление на работу в номер Шовкуненко, комната была наполнена звучанием быстрых аккордов. Надежда догадывалась: на манеже репетирует жонглер. А за окном в это же время был виден базар. Разве могла Надежда тогда подумать, что рынок со всей его деловитой сумятицей всего лишь через два года будет играть большую, трудоемкую роль в ее жизни.
Теперь в ее жизни не будет второго и семнадцатого числа, что все выделяют в каждом месяца: зарплата! Теперь ее зарплата — это базарный день, выручка. Говорят, здесь платят с выступлений. Чем больше, тем лучше, если же нет — катастрофа. Впрочем, она и сама еще не знала, как обернется жизнь в передвижке.
12
С передвижкой разъезжало девять человек. Пятеро из них считались артистами. Кто они и как попали к Пасторино, Надя не знала. Пока она познакомилась всего лишь с двумя клоунами. Арефьев — старик, с плешивой головой, похожей на луковицу. Говорил он тихо и порой невнятно. Но зато, когда кричал, возбужденно помахивая руками, голос его становился моложаво-звонким. Здесь же с ним в одной комнате находился его партнер. Высокий, черноволосый, с нервным бледным лицом и гибкими девичьими кистями рук. Звали второго Михаил Шишков. Он сидел в плохо освещенном углу, изредка покашливая. И только когда вышел, чтобы подсесть к столу, Надежда заметила, что он молод: лет двадцать восемь, не больше. Надежду поразили глаза Шишкова: в них уживался огонек неутоленного озорства с проницательной житейской мудростью.
Шовкуненко, разговаривая с Арефьевым, называл его «дядя Август». И Надежда понимала, что они знают друг друга много лет.
— Маху ты дал, Григорий. Из искусства да в такую яму. Трудновато будет… — Арефьев оторвал клочок газеты, расстеленной на столе, и стал сосредоточенно сворачивать самокрутку. — Не понимаю! Какая разница — работать на малой или большой площадке? Ведь больше-то ничего не оставалось. Ну, кто я такой без цирка? В матросы идти?.. Был бы лет на двадцать моложе — пошел бы. Обернись, посмотри на нас, артистов цирковых, да на себя. Всю жизнь отрабатывали профессию: артист цирка, а лиши нас стационара, так сразу и земля из-под ног.
У Шовкуненко был такой вид, точно на его глазах сгорело все, что он имел.
— Вы меня простите, отчества не знаю, — Шишков подошел к Шовкуненко. — Были мы с Арефьевым в Бердянске. Хорошо там: фрукты, море, солнце, люди улыбчивые. Один знакомый взял нас к себе. Его постоялец, снимавший на лето дачу, был парикмахер. И вот, не найдя у себя лезвия, я обратился к нему. Он пришел на нашу половину. Разговорились. Я бреюсь. На стене, как и подобает у честных артистов, висит плакат: «Цирк на колесах. Вечер смеха. Клоуны Арефьев — Шишков». В общем что-то в этом духе. Парикмахер поглядел на меня и спросил: «Скажите, вы артисты? Вы тот артист?» И когда я утвердительно и гордо кивнул головой, он печально изрек, глядя на все тот же плакат: «Знаете, тяжело жить без профессии…»
Что-то горькое и обидное было в иронии Шишкова. Надежде не хотелось вступать в разговор. Ей казалось унизительным то, что три человека, три артиста, смакуя, рассматривают плевки на своем, для них святом искусстве. В Надежде росло возмущение. Борцы за искусство там, где нужно, грудью, сердцем встречают бой! Да что же это? Завтра она им докажет. Ей все равно, пусть не большой цирк, а только передвижка, но люди будут смотреть ее одни и те же, свои, советские.
И вдруг ей вспомнился старик, что назойливо сверлил глазами ее и Шовкуненко в поезде. Старик, который потом ночью, когда они шли к базару, принял их, по-видимому, за жуликов. Что ж, если они не смогут отдавать все сокровенное на этом пятачке, а станут только бездушно выманивать от двух до пяти рублей у таких, как старик и тысячи других людей, живущих в глуши, то они действительно жулики, ворующие у народа его веру в искусство.
— Вы работали в цирке? — обратилась Надежда сразу к обоим клоунам.
— Милая девушка, я родился там, — ответил Арефьев.
Шишков промолчал.
— Что ж вы молчите? — Надежда настойчиво глядела на Шишкова. — Не считаете нужным пояснять свои плевки, которыми наградили нас?
Брови Шишкова удивленно изогнулись, в глазах мгновенно погасла лукавинка, и молчание его стало выжидающим.
— Да, вы оскорбили меня, Григория Ивановича — своих партнеров. Мы из цирка. У нас есть профессия — артисты цирка!..
— Не надо так, девушка, — оборвал Надю Арефьев. Он подошел к Шишкову и, облокотившись о спинку стула, на котором тот сидел, грустно добавил: — Зря вы ополчились на него. Для нас с ним наша трудная профессия — мать родная. А ведь ни один человек свою мать, какая бы она ни была, не назовет кукушкой. А если есть какая-то горечь, так ведь и на папу изливают ее: не выбрасывай детей под забор. Здесь мы чувствуем себя как в балагане, девушка, мы чувствуем себя подзаборниками…
Шишков одобрительно кивнул головой.
— Старик прав, — подтвердил он, — я в сети Пасторино попал по легкомыслию. Да, да, слишком легко дышать было, когда не стало бомбежек, выстрелов, короче говоря, когда отвоевали. И решил я, знаете, по-своему. Думал, цирк все-таки свяжет: главк, разнарядки маршрутов. А вот передвижка с одним начальником — администратором и бродячестью напоминало мне детство. Я цыган. На войне был в пехоте. Шел по земле. Думал, вернусь и опять пойду. Пешком пройду по земле. Всем вот существом своим хотел ощутить, что дышит она вольно. Ну, а дальше говорить интереса нет. Хотел быть певчей птицей, а попал к Пасторино, и он пытается сделать из меня ловчего сокола в охоте на деньгу. Так-то. — Шишков усмехнулся и тотчас, встав, отошел в дальний угол.
Арефьев, попыхивая самокруткой, по-стариковски укоризненно смотрел на Надю. Лицо его, обволакиваемое сизым дымком, было задумчиво. Разговор повисал в воздухе. Вскоре мужчины стали собираться. Шовкуненко отправился вместе с ними, помочь в сборке каркаса.
Надя осталась одна.
Не спалось. Надя снова подошла к окну, думая о своем разговоре.
Одевшись, она тоже пошла на базар. О передвижке Надежда пока не имела представления. «Балаган» — горькие истории с этим ироническим и бьющим до боли словом, выплывшим из ветхости преданий, она слышала. Истории были подчас длинные и невероятные, но вмещались в одно короткое слово: «война». Война погребла, уничтожила почти половину цирков. А с фронтов и из эвакуации возвращались артисты — народ боевой, горячий. Цепь циркового конвейера была порвана. Стало меньше стационаров. Артисты шли и шли, однако многим не удавалось вернуться в искусство. Цирки восстанавливались медленно. И та часть людей, которая была выброшена войной с циркового конвейера на произвол, искала свои пути в жизни. Так появились передвижки. Шесть, семь артистов, иногда одна семья, растерявшаяся и не видящая выхода из внезапно обрушившегося бедствия, примыкали к какому-то расторопному администратору, который либо имел деревянный короб для передвижки, либо срочно обзаводился им, сдавал его в аренду, и пристраивался к какой-то филармонии, дабы числиться в определенной организации. Костюмы и реквизит каждый артист мастерил сам. И снова люди обретали себя, их гнал сюда не страх за кусок хлеба, а боязнь утратить рабочую форму, потерять веру в то, что снова станешь артистом. Люди цирка прекрасно знали: нет репетиций, нет и артиста. Кто знает, может ли запоздалая тренировка вернуть артиста в строй. И страх перед неизвестностью создал эти странные передвижки, горько именуемые подчас «балаганом».