Шовкуненко набросил на Надю свой махровый халат. Дима подставил деревянные колодки[2]. А Надя зачарованно смотрела на занавес, не говоря ни слова. Они что-то объясняли ей. Дима поцеловал в щеку, Шовкуненко сгреб в охапку и, как ребенка, только что выкупанного в ванне, понес в гардеробную.
Люся строго кивнула и отчетливо сказала:
— Поздравляю вдвойне!
Музыкальные клоуны, растянув концертино, с нежным аккордом пропели:
— Поздравляем с премьерой!
— Кажи нам, Григорий Иванович, клад свой.
Шовкуненко поставил на пол Надю. Халат, как мантия, ниспадал на цементный пол конюшни.
— Принцесса наша! — пробормотал Шовкуненко.
Дима подхватил его фразу.
— Расступись, братцы, дайте нашей принцессе в себя прийти, — урезонил он турнистов. Те, шутливо отдав честь, посторонились.
И Надя с партнерами пошла к гардеробной. Дробно застучали колодки, халат заметал следы. Надя не могла прийти в себя. Она устало опустилась на сундук. Гардеробная теперь была тоже не просто комнатенка со скарбом реквизита и костюмов, а кусочек цирка. Над головой, с потолка, льются гомон, смех, оживление и даже топот ног — это напоминание: быль, быль!
Топот бурный — у зрителей антракт. Перерыв на двадцать минут. А Надя вслушивается, зная, что для ее ощущения не будет никогда и никакого антракта.
Шовкуненко, улыбнувшись ей, проговорил:
— Хорошо!
— Очень! — вырвалось у Нади.
Дима успел переодеться. Шовкуненко разгримировывался медленно, наблюдая за ней в зеркале. Ом понимал, что Надя не видит его взгляда. «Да, она слишком артистична, слишком», — подумал он про себя. «Она полна сейчас не своим «я» — нет. Совсем другое. Гораздо большее: не переживает, а живет искусством. И это пришло к ней сегодня в работе. Здесь не бравада. Вот почему сейчас она вся сникла».
— И как же нам теперь быть? — лукаво спросил Тючин.
— Как?! Отпраздновать, — ответил Шовкуненко.
Надя была безучастна.
— А где? В ресторане «Северный». Тогда нужно быстрей. Города меняются, а порядки в ресторанах одинаковые. До двенадцати впускают. Надь, будет тебе мерзнуть в трико, складывай юбчонку, и поехали.
Надя, очнувшись, вопросительно поглядела на Диму.
— Ну да. Справлять, говорю, поедем. В ресторан. Чего ты? Господи! Нет, Григорий Иванович, обратите внимание на ее лицо. Ты, Надь, что, испугалась? Честное слово могу дать, в ресторанах аппендицит не вырезают, там его скорей наживают, но сама понимаешь: бояться нечего.
— Ни в какой ресторан я не пойду!
— Тю! Обалдела. Это ведь премьера — шутка, что ли! Обязательно справить надо. Ты в бога веришь? Нет? Жаль! Я вот одному старику в цирк посоветовал ходить, потому что у нас живые боги есть, и он про грех забыл, по сей день билет в первый ряд покупает… Так и здесь. Ничего страшного. И в ресторане — люди. Наши ведь там будут все. Эх ты, партнерша! — Тючин разочарованно махнул рукой.
Шовкуненко с уважением глядел на взъерошенную, сердитую партнершу. Ему был близок ее испуг при слове «ресторан». Она не привыкла снимать чужое и наносное, видя в ресторане два-три знакомых лица. Быть может, праздники она справляла в своей семье дома. Нет здесь папы и мамы, значит праздник в душе.
— А мы по-семейному справим, — заключил Шовкуненко.
Тючин недоуменно уставился на него.
— Верно, беги за провизией. Пойдем к инспектору манежа. Он-то ведь оседлый. Дом имеет. Самовары, вроде бати, коллекционирует.
— Григорий Иванович, ведь там как следует не обмыть нам премьеру. То ли дело — ресторан. Артисты пойдут.
— Ничего, Тючин. Пусть идут. У всех эти премьеры в порядке вещей: каждый месяц. Они идут уже скорее смыть, чем обмыть. А у нас, — Шовкуненко кивнул Наде, — настоящая премьера. Ее обмывать ни к чему…
7
«Кто такой инспектор манежа?» — неожиданно спросила себя Надя. Если дом его открыт для артиста, если сердце ведет летопись премьер — значит историк. И действительно, комната была похожа на музей, где собраны пестрые плакаты, ленты, регалии, самовары, подковы.
— Это в двенадцатом году, от Поддубного, — пояснял он гостям. — Вот, Григорий, афиша Бено. Тогда он на подкидных досках работал. Шустрый ярмарочный номер. Этакая карусель прыжков.
Надя с восхищением стояла подле афиш, пожелтевших, расклеенных веером. Шовкуненко слушал молча, а Тючин тоскливо оглядывался на стол, который казался ему куда красочней воспоминаний.
Хозяйка дома радушно пригласила всех к столу. Звон рюмок, смех, разговор о премьере. Надя будто встречает Новый год. Как сложится ее жизнь дальше — кто знает?! Но сегодня такое счастье! Шовкуненко и тот расцвел: выбритый, неколючий. Дима, подогретый вином, ухаживает за ней с упоением.
— Ну, Григорий, видно, будем скоро свадьбу справлять в твоем номере, а? — шутливо пробормотал инспектор манежа.
Шовкуненко, не поняв его, смущенно ловит взгляд Нади.
— И то верно, надо подумать. А то мыкаемся, как три сухих листа, из которых ветку не составить.
— Слышь, Надь, чего Григорий Иванович сказал? — Тючин подлил Наде красного вина.
— Вон сидят голубки, ожени их, Григорий, хорошая пара.
Шовкуненко вздрогнул. Нечаянно, по доброте, инспектор коснулся самого горького и больного, что было на сердце у Шовкуненко. «Не меня считают парой, не меня! Вот почему все эти дни я чувствовал себя человеком, в руках которого всего лишь солнечный зайчик». Настроение уже было испорчено.
Надя сразу заметила злость Шовкуненко. Он нисколько не утаивал ее в шутках. В разговор вступал редко и делал это, видимо, лишь с умыслом досадить Наде и Тючину. Но Дима на выпады Шовкуненко не обращал внимания и с удовольствием уминал пышный пирог с капустой да по-прежнему ухаживал за Надей. Однако, хватив лишнего, он все порывался прилечь на диван, и когда они попрощались с радушным домом, Дима с трудом выговорил длинную фразу, извинился и побрел в гостиницу. Шовкуненко вызвался проводить Надю. Вдвоем торопливо пошли по улице. Только снег скрипел под ногами.
— С кем вас поселили?
— Вдвоем мы теперь: Люся Свиридова и я.
— Люся? Зачем вам такая соседка?
— Она добрый человек.
— Ошибаетесь, человек добр, если умеет делиться с ближним самым святым: сердцем. Впрочем, вам это непонятно. Фронта не знали. Для вас сердце, — Шовкуненко на заиндевелой панели начертил сердце, пронзенное стрелой, — не так ли?
Надя уткнулась в воротник. Он огромный, злой человек.
Надя задохнулась от обиды и страха.
— Вы не посмеете!..
Шовкуненко ошарашенно застыл перед попятившейся от него фигуркой.
— Скажи мне, что я сделал? Зачем же ты плачешь? Надя, Надя! Как же так, ведь родных у меня нет, кроме тебя. О чем ты подумала, девочка? Даже в мыслях не было… Я не пошл, Наденька! Только упрямство. Дикое, совершенно дикое. Клянусь, я был готов сегодня растерзать Диму, потому что у него больше прав быть рядом с тобой. Он молод…
Надя недоверчиво посмотрела на него и снова пошла рядом, мучительно торопясь к своему угловому дому с одинокой вывеской «Аптека».
— Здесь?
— Да.
— Какой этаж?
— Второй.
— Я доведу до двери.
— Не надо! — Складка губ ее стала жесткой.
— Постойте со мной, Надя.
— Нельзя, поздно.
— Прошу.
— Нет.
Шовкуненко сел на ступеньку. Его спину освещал желтоватый ночник, горящий в подъезде дежурной аптеки.
— Григорий Иванович! Мне нужно идти. Поздно, неловко перед хозяйкой.
— Ну идите.
— А вы? — Надя робко посмотрела на Шовкуненко.
Он не двинулся с места.
— Хорошо, я постою с вами, — сказала Надя.
Дверь аптеки растворилась. Надя посторонилась. Человек задел полы шовкуненковского пальто.
— Простите!
На мгновение их глаза задержались, оглядывая друг друга.
— Жорж?! — поморщился Шовкуненко.
— Привет, Шовкуненко!
Надя с любопытством посмотрела на незнакомца. Клетчатый теплый пиджак, унизанный молниями, словно швами. Вязаная шапка, такое же кашне и замысловатые ботинки, помесь спортивных с сапогами.