Выбрать главу

Полный адмирал и бывший «верховный правитель» мог, конечно, рассчитывать на некоторые льготы. Однако они должны были идти по линии расширительного толкования правил, но не их искажения.

Поэтому после некоторых колебаний старший надзиратель остановился на библии, «Молитвеннике для заключенных» директора пермского тюремного комитета протоиерея Попова, искуренном наполовину историческом романе господина Лажечникова «Ледяной дом», подшивках журнала духовного ведомства «Церковный вестник» и омской газеты «Слово» за последние месяцы 1918 года. Все это он аккуратно сложил ровной стопочкой, а затем, поддавшись порыву великодушия, присовокупил два номера «Тюремного вестника».

Когда Колчака ввели в камеру, она не только соответствовала всем требованиям министерства юстиции, но и отличалась некоторым щегольством, которое оценил бы каждый опытный арестант. Но бывший «верховный правитель» был новичком. Поэтому он в первую очередь отметил не чистоту пола, не такую роскошь, как постельное белье и книги, а зарешеченное окно, сырость и тот специфический запах, по которому можно узнать тюрьму даже с закрытыми глазами. «Запах неволи», как назвал его в одном из своих писем Стрижак-Васильев…

В камере было тихо. Колчак сделал несколько шагов, остановился, снял полушубок, шапку, положил их на табурет, прислушался. По коридору шли люди, а впрочем, скорей всего ему показалось. Он переложил полушубок и шапку на койку, сел, упершись руками в колени. Пальцы подергивала мелкая дрожь.

Он вспомнил о коробке с ампулами и шприцем, которая лежала в потайном ящике письменного стола. Один укол морфия… Он многое дал бы за этот укол…

Лампочка под потолком погасла, затем снова зажглась. От затхлого запаха и бессонной ночи кружилась голова. Много лет назад флаг-офицер по распорядительной части при командующем учебным отрядом судов, плавающих с гардемаринами, капитан второго ранга Иващин любил говорить, что гардемарин становится офицером не тогда, когда надевает мичманские погоны, а когда осваивает науку владеть собой. Иващин был бездарным офицером и во многом ошибался, но как раз в этом он был прав…

В конце концов, тюрьма знаменовала не только конец вооруженной борьбы, но и начало другой, не менее трудной, которая требовала предельной четкости мысли и самообладания.

Адмирал встал. Он пытался вновь почувствовать себя тем человеком, которого восторженно встречали офицеры в Омске и в чью честь ревели «ура!» казачьи сотни.

Когда Колчак в зале ожидания первого класса Иркутского вокзала отдал свой бельгийский браунинг, стоявший рядом молоденький офицер Политцентра удивился.

- У вас было оружие?.. Я бы на вашем месте застрелился, господин адмирал…

У офицера был пухлый рот и до предела ясные глаза недоучившегося гимназиста, а в его наигранном удивлении чувствовалось презрение. Мальчишка, конечно, не понимал и не мог понять, что именно самоубийство и было бы проявлением трусости.

Так думал Колчак после тягостного разговора со Стрижак-Васильевым в поезде. Так думал он и теперь, в камере № 5 одиночного корпуса иркутской тюрьмы…

Щелкнул засов. В камеру вошел старик. На нем был старый, но чистый, тщательно выглаженный вицмундир, залатанные штиблеты. Он улыбнулся, обнажив крупные желтые зубы, вежливо представился:

- Старший надзиратель иркутской губернской тюрьмы, бывший ее начальник и бывший коллежский асессор… - «Не слишком ли много «бывшего»?» - Надеюсь, господин адмирал доволен порядком в камере?

Последняя фраза могла показаться издевательством, но интонация, с какой она была сказана, и почтительное выражение лица свидетельствовали об искренности. Просто маленький чиновник чувствовал себя радушным хозяином, принимающим высокого гостя. Поняв это, Колчак сказал, что у него нет никаких претензий.

Он и раньше встречал похожих людей, относясь к ним с презрительной симпатией. Такие восторженно-трепетные чиновники являлись частицей того устойчивого времени, когда жизнь подданного Российской империи была предопределена задолго до его рождения, когда каждое сословие знало свои права и свято выполняло обязанности, а поступки людей, даже в мелочах, регламентировались сводами законов, правилами поведения, обычаями и предрассудками.

Подданные империи были обременены многими обязанностями, но зато от одной, наиболее тяжкой, их начисто освободили. Это была обязанность размышлять и принимать самостоятельные решения. Сие от них не требовалось. В России все предопределялось начальством, которое, в свою очередь, выполняло волю помазанника божьего, императора всея Руси. Поэтому не только русская армия являлась частью России, но и сама Россия, в более высоком, конечно, смысле, являлась частью русской армии, а ее чиновники теми же унтерами и офицерами.

«Ежели во Франции имеется могила Неизвестного солдата, то в России следовало бы воздвигнуть монумент неизвестному чиновнику». Эти слова были сказаны сыном знаменитого революционера Адриана Михайлова, министром Временного Сибирского правительства, а затем и министром Колчака Иваном Михайловым, больше известным в Сибири под кличкой «Ваньки-Каина», Цинизм Ивана Михайлова всегда фраппировал адмирала. Но в высказанной им мысли было нечто созвучное тому, о чем думал «верховный»…

Адмирал искренне был убежден, что революция явилась результатом разболтанности, а она, эта разболтанность, - следствием неуважения и невнимания вот к такому маленькому чиновнику, унтер-офицеру империи… Такие вот, как Стрижак-Васильев, из года в год подтачивавшие, подобно термитам, устои империи, в первую очередь подтачивали чувство уважения народа к чиновникам. И это привело к хаосу, к власти мужиков и мастеровых…

Старший надзиратель деликатным кашлем прервал размышления высокопоставленного арестанта. Он обратил внимание господина адмирала на опрятность камеры, на книги, лежащие на столике, коротко познакомил с тюремным распорядком, со временем прогулок и свиданий с госпожой Тимиревой-Сафоновой, камера которой ничуть не хуже той, что занимает (он именно так и сказал) господин адмирал…

И Колчак вновь остался один. Краткий разговор со стариком подействовал на него успокаивающе: он был чем-то единственно реальным в жуткой нереальности последних трех месяцев, когда все незыблемое, как некогда в 1917-м, потеряв устойчивость, стремительно покатилось в бездну.

Бегущий и умирающий фронт, крутящиеся в безумной пляске языки пламени, обрывки мыслей, предатели-союзники, унизительное чувство беспомощности и обреченности, конвой, поспешно сложивший оружие без какой-либо попытки к сопротивлению, и гнетущая неизвестность…

Колчак взял со столика какой-то журнал, стал его перелистывать. Глаза выхватили со страницы тесно пригнанные друг к другу строчки: «Тьма делает человека более чувствительным к свету; невольная бездеятельность возбуждает в нем жажду жизни… Тишина заставляет его глубоко вдуматься в свое «я»… и подумать о будущем…»

Прочитанное что-то напоминало… Но что? Ну да, тот разговор…

Он вновь услышал густой насмешливый голос:

- Видите ли, дорогой Александр Васильевич, когда я после большевистского переворота, отказавшись выполнять приказания прапорщика Крыленко, был незамедлительно препровожден в Трубецкой бастион, я кое-что понял. Я там понял, в чем сила революционеров…

- В чем же?

- В натренированном уме, и ни в чем более. Тюрьма, она размышлять заставляет, Александр Васильевич, мыслить… Поэтому в отличие от мозгов верных сынов отечества мозги революционеров более реально оценивают обстановку в нашей любезной толстопятой Расе-юшке… Вот поглядите их лозунги: «Грабь награбленное!», «Не хочешь войны - уходи с фронта»… Кратко и вразумительно, каждому пейзанину понятно. Это не то что «единая и неделимая»… А все тюрьма, Александр Васильевич, уединение и размышление…