И головою кивает двойник
над обветшалой моей занавеской,
бледный, взлохмаченный, мокрый, нагой,
хищно спросонок оскалясь очками,
олово луж разбивая ногой,
слёзы пустые глотая зрачками…
Соната для бессилия
В этом городе — снег. В этой комнате — я.
К циферблату секундная стрелка примёрзла.
Остановлено время моё. Как ладья,
потерявшая вёсла,
погружаюсь, бессилье, в пучину твою,
до рассвета в ней вязну.
Этой режущей нежности не утаю,
не сглотну эту спазму…
Ничего, ничего не скажи ей — молчи!
В неуместное время на свет родились мы.
Не стучись к ней доверчиво в этой ночи
и не шли свои письма.
Ничего, ничего не скажи ей — пускай
не узнает… зажги ей дрожащие спички,
в белоснежную темень её отпускай,
отвернись с непривычки
изменяться в лице от её прямоты…
Этой режущей нежности ты не избудешь.
Но пойми, что не ты… что не ты…
Только жалость разбудишь.
И пойми, что с тобою случилась беда:
эта нежность на свет родилась так недавно,
как ребёнок больной — от него никуда,
ну а к ней и подавно
не припасть и не вышептать, как ты завяз
в этой нежности, влажной и мятной,
что с тобою срослась,
как родимые пятна…
Пусть не знает она ни о чём, ни о чём! —
Постарайся не плакать.
И приляг на подушку и будь ни при чём,
как искусанный локоть…
В этом городе снег до рассвета — запрячь
эту горечь в анапест
(умоляю тебя — не сорвись! не заплачь!)
и пойми, что она без
тебя проживёт… В этой комнате — снег!
И бессонница длится!
Пусть голубка спокойно покинет ковчег —
отпусти эту птицу!
Этот снег разрывает под острым углом
ослеплённые окна!
Постараюсь упасть лихорадочным лбом
в ледяные волокна
бесполезной подушки и помнить навек,
как бессилье плелось кружевами,
как метался тяжёлый, немыслимый снег
между нами…
«Я не хочу сравнений — эта блажь…»
Я не хочу сравнений — эта блажь
мне надоела — «как», «как будто», «точно».
Фальшивым блеском их не передашь,
как без тебя мне холодно и тошно.
И о тебе писать я не хочу:
«упала, как звезда на бездорожье»
и добавлять:«как лишнюю свечу,
задув меня…» — всё это будет ложью.
Вот человек испытывает страх.
Он просто плачет, просто что-то пишет.
И комкает бумагу второпях,
и в окна обмороженные дышит.
И взгляд его рассеян и зловещ,
и, шевеля бескровными губами,
он с полки опрокидывает вещь.
И дым под потолком стоит клубами.
И он стучится в комнату к другой,
и задаёт нелепые вопросы,
терзая свитер правою рукой,
а левой — предлагая папиросы.
И входит он, и гордую главу
роняет к ней на круглое колено.
И говорит: «Как тяжко я живу!» —
вздыхая и смелея постепенно…
А за окном — бездомность, снегопад.
И человек заботится о малом:
спешить к себе, в потёмках, наугад,
забыться под шершавым одеялом;
уйдя в своё несвежее тепло,
в остывший чай швыряя липкий сахар, —
о том, что город страшно замело,
не вспоминать, и думать без метафор
о том, что мать больна, и позабыть,
что мать больна, что столько эгоизма
в той женщине, и надо бы запить,
и спрятать пересчитанные письма.
Но, обложившись ворохом бумаг,
он снова пишет, чёркает и плачет.
И знает он, что эти «словно», «как»
и «будто» — ничего уже не значат.
И лбом стекло оттаивая, он
зовёт её, вышёптывая ямбы.
Но только ночь течёт со всех сторон
на душный свет его безумной лампы.