В глухую ночь ты снилась мне больною.
И медсестрой прозрачной над тобою
стояла смерть. На Спасской било три.
На кладбище — деревьев исступленье.
И ствол берёзы с Моцартом внутри
всю ночь играл, и Реквиема пенье
меня не отпускало до зари.
Твой дом ещё не думал об уроне:
там царствовали морфий и испуг.
И смерть стояла в нём, как посторонний
среди родных, метавшихся вокруг.
Но вскоре там тебя уже забыли.
И длился сон, и Реквием смолкал.
И ночи шли, и память слоем пыли
легла на пустоту твоих зеркал.
Я позабыл деревьев исступленье,
и кладбище, и Реквиема стон.
Потом исчезли голос твой, колени,
глаза, ресницы, губы, имя, сон.
«Я не вижу тебя и не вижу…»
Я не вижу тебя и не вижу.
Я не стою тебя и не стою.
Я не ближе к тебе и не ближе.
Сожаленья и слёзы — пустое.
В моей комнате пусто и пусто.
Я люблю тебя очень и очень.
Только все мои мысли и чувства
тяжелы, как бессонные ночи.
Я на всех маскарадах опознан,
и, как старая кукла, отставлен.
Закрываются годы, как ставни.
И становится поздно и поздно.
«Я полюбил простое слово «Поздно»…»
Я полюбил простое слово «Поздно».
В нём всё уже опознано, и поза
претит ему уже, оно светло.
С ним неуместна месть, бесплодно зло.
Оно уснуло, не достигнув цели.
Оно как Сфинкс, не ставящий вопроса.
Оно как поезд, рухнувший с откоса,
где пассажиры странно уцелели.
ПОЗДНО —
два «о», как два смыкающихся круга,
замкнувшие безвыходно и туго
теснящуюся горсточку согласных,
на замкнутость безропотно согласных.
И только «д», у коего как будто
неблизкие с кругами отношенья,
ещё хранит в себе способность бунта,
и выпадает из произношенья.
И время утопает в этом слове,
ложась на дно в его последнем слоге.
«И всё покрывает смертельный покой…»
И всё покрывает смертельный покой:
и веки твои под моею рукой,
и жёлтые, влажные пляжи в Одессе,
и память о самом отъявленном детстве.
А мир остаётся не мой и ничей,
на каждом шагу стерегущий углами.
Лишь в душном июльском скольженьи ночей
в любимых зрачках — недоступное пламя.
Отнимешь ладони — увидишь глаза.
Закроешь глаза — и приснятся ладони.
А память, как чаша в заброшенном доме,
в который уже возвращаться нельзя.
Я пил из неё, припадая щекой
к стеклу, вспоминая нелепое имя.
Но всё покрывает смертельный покой
ладоней моих над глазами твоими.
«Мой милый друг, печальный мой сосед…»
Мой милый друг, печальный мой сосед,
мой бедный друг, твой парус одинок.
Ты бурь искал, но в них покоя нет.
Твой плащ промок, и сам ты изнемог.
Всего страшней на свете немота,
но нестерпим пророческий удел.
Чисты твои бескровные уста,
но ими Бог гласить не захотел.
В торжественных и чудных небесах
твоя звезда ни с кем не говорит.
И женщина в нечаянных слезах
тебе любви прощальной не дарит.
Твоих стихов расплывчатая вязь
ещё сулит победу над судьбой,
но тёмный дуб, волнуясь и клонясь,
уже навек шумит не над тобой.
«Над коченеющим лугом…»
Над коченеющим лугом,
перекрывая закат,
вечным невидимым кругом
мёртвые птицы летят.
Над лиловеющим полем
жёлтая княжит звезда.
Долгим осенним паролем
птицам поют провода.
Где-то в снотворном тумане
никнет людское жильё.
Топятся дымные бани,
мокнет пустое жнивьё.
Крыльями воздух листая,
вместе с опавшей листвой
вечная мёртвая стая
мчится навстречу живой.