лукавая... Да, это вы же сами?
Вот, улыбаясь, сели на скамейку...
Здесь день и ночь ложатся полосами,
здесь луч ваш локон превращает в змейку,
чтоб стал в тени он снова волосами.
Я говорю смущенно. (Солнце прямо
смеется мне в глаза из мертвой тени.)
Вы здесь одна, плутовка? Где же мама?
Давно, давно на бледном гобелене
она неслышно плачет надо мною.
ее печаль тиха порой осенней,
и безутешна скорбь ее весною!
КОМНАТА
Я в комнате один, но я не одинок,
меня не видит мир, но мне не видны стены,
везде раздвинули пространство гобелены,
на север и на юг, на запад и восток.
Вокруг меня простор, вокруг меня отрада,
поля недвижные и мертвые леса,
везде безмолвие и жизни голоса:
алеет горизонт, овец теснится стадо.
Как странно слиты здесь и колокольный рев
и бронзовых часов чуть внятные удары,
с капризным облаком недвижный дым сигары,
и шелка шорохи с шуршанием дерев.
Но так пленительна моей тюрьмы свобода,
и дружно слитые закат и блеск свечей,
камином тлеющим согретая природа
и ты. без ропота струящийся ручей,
что сердце к каждому бесчувственно уколу,
давно наскучивши и ранить и страдать;
мне просто хочется послушать баркаролу
из «Сказок Гофмана» — и после зарыдать.
КРАСНАЯ КОМНАТА
картина Матисса
Здесь будто тайно скрытым ситом
просеян тонко красный цвет,
однообразным колоритом
взор утомительно согрет.
То солнца красный диск одели
гирлянды туч, как абажур,
то в час заката загудели
литавры из звериных шкур.
Лишь нега, золото и пламя
здесь сплавлены в один узор,
грядущего виденья взор
провидит здесь в волшебной раме.
Заслышав хор безумно-ярый,
труба меж зелени в окне,
как эхо красочной фанфары,
взывает внятно в тишине.
Как бык безумный, красным светом
ты ослеплен, но, чуть дыша,
к тебе старинным силуэтом
склонилась бархата душа
с капризно-женственным приветом.
ДАМЕ-ЛУНЕ
Чей-то вздох и шорох шага
у заснувшего окна.
Знаю: это Вы, луна!
Вы — принцесса и бродяга!
Вновь влечет сквозь смрад и мрак,
сквозь туманы городские
складки шлейфа золотые
Ваш капризно-смелый шаг.
До всего есть дело Вам,
до веселья, до печали.
сна роняете вуали,
внемля уличным словам.
Что ж потупились Вы ниже,
видя между грязных стен,
как один во всем Париже
плачет сирота Верлен?
БОЛЬНЫЕ ЛИЛИИ
Больные лилии в серебряной росе!
Я буду верить в вас и в вас молиться чуду.
Я как воскресный день в дни будней не забуду
больные лилии, такие же, как все!
Весь день, как в огненном и мертвом колесе,
душа давно пуста, душа давно увяла;
чья первая рука сорвала и измяла
больные лилии в серебряной росе?
Как эти лилии в серебряной росе,
прильнувшие к листу исписанной бумаги,
душа увядшая болит и просит влаги.
Ах, эти лилии, такие же, как все!
Весь день, как в огненном и мертвом колесе,
но в тихом сумраке с задумчивой любовью,
как духи белые, приникнут к изголовью
больные лилии в серебряной росе!
TOURBILLON
Если бедное сердце незримо рыдает
и исходит в слезах, и не хочет простить,
кто заветное горе твое разгадает,
кто на грудь припадет, над тобой зарыдает?
А, грустя, не простить — это вечно грустить,
уронив, как дитя, золотистую нить!
Если сердце и бьется и рвется из плена,
как под меткою сеткой больной мотылек,
если злою иглою вонзится измена,
рвутся усики сердца, и сердцу из плена
не дано, как вчера, ускользнуть, упорхнуть.
Ах, устало оно, и пора отдохнуть!
Паутинкою снова закутана зыбкой
дремлет куколка сердца больного, пока
не проснется и гибкой и радостной рыбкой,
не утонет в потоках мелодии зыбкой,
не заблещет звездою мелькнувшей на дне,
не заплещет с волною, прильнувши к волне.
Вверь же бедное сердце кружению звуков,
погрузи в забытье и прохладную лень,
в их волненье сомненье свое убаюкав,
бесконечность раздумий в безумии звуков,
закружись полусонно, как легкая тень,
оброненная тучкой на меркнущий день.
РОКОКО
I. Rococo triste
Вечерний луч, озолоти
больные розы небосклона!
Уж там с небесного балкона
звучит последнее «Прости!»
И золотые кастаньеты
вдруг дрогнули в последний раз,
и вот ночные силуэты
к нам крадутся, объяли нас;
И тем, чьи взоры ужасает
мир солнца, стройно и легко
из полумрака воскресает
грусть вычурная Рококо.
Вот тихо простирает крылья
на парк, на замок, на мосты
ниспав небрежно, как мантилья,
испанский вечер с высоты.
И весь преобразился сад,
пилястры, мраморы, карнизы,
везде бегут, на всем дрожат
Луны причуды и капризы.
Фонтан подъемлет клюв и вот
уж сыплет, зыблет диаманты,
волшебный шлейф Луны Инфанты
влачится по ступеням вод.
И верится, здесь на дорожке
под фантастической листвой
ее капризно-детской ножки
проглянет кончик голубой.
Обман спешит стереть обман...
Мосты, беседки... Мы в Версале,
и мы от запахов устали,
нам утомителен фонтан.
Кругом ни шороха, ни звука,
как хрупки арабески сна,
но всюду неземная скука
и неземная тишина!
В листве желанно и фигурно
застыл орнамент кружевной;
здесь все так мертво, так скульптурно
и все напудрено Луной!
Но этот странный мир постижен
лишь тем, кто сам иной всегда,
и трепетен и неподвижен
и мертво-зыбок, как вода;
кто, стили все капризно слив,
постиг бесцельность созерцанья,
усталость самолюбованья,
и к невозможному порыв.
II. Rococo gai
Когда душе изнеможенной
родное небо далеко,
и дух мятется осужденный,
лишь ты прекрасен изощренный,
капризно-недоговоренный,
безумно-странный Rococo.
Ты вдруг кидаешь на колонну
гирлянд массивных цепь... и вот
она, бежавшая к балкону,
свою надменную корону
склоняет ниц, к земному лону,
потешной карлицей встает.
Ты затаил в себе обиды
от повседневности тупой,
твой взор пресыщенно-слепой
живят чудовищные виды,
и вот твои кариатиды
растут, как башни, над толпой.
Твои кокетливые змеи,
твои скульптурные цветы,
твои орнаменты, трофеи,
скачки, гримасы и затеи,
отверженным всего милее.
как бред изломанной мечты.
Лишь ты небрежный и свободный
в своих обманах мудро-прав,
загадочен, как мир подводный
с его переплетеньем трав;
мятеж с условностью холодной
невозмутимо сочетав,
лишь ты всевидящий провидишь