— Доложи панне Каролине и мисс Мэри, что ни мама, ни я не выйдем к столу.
Она приказала также принести две чашки бульона и сухари, а через минуту с чашкой в руке подошла к закрытой двери кабинета матери.
— Можно войти?
Ирена приложила ухо к дверям: ответа не было. Веки ее тревожно затрепетали; она повторила вопрос, прибавив:
— Ты разрешишь, мамочка?..
— Войди, Ира! — отозвался голос из-за двери.
Мальвина лежала на постели, облитая поблескивающей волной шелкового платья. Ирена вошла. Поставив возле постели бульон и сухари, она тихо скользнула по комнате и спустила шторы на окнах. Мягкий полумрак наполнил комнату.
— Так будет лучше. Когда болит голова, свет раздражает.
Ирена встала у постели.
— И в этих ботинках ты не уснешь ни за что на свете, а если не поспишь несколько часов, мигрень не пройдет.
Прежде чем она успела договорить, ее худощавые руки уже сменили узкую обувь Мальвины просторной и мягкой. Она снова склонилась к матери и одним движением расстегнула крючки на лифе ее платья.
— Теперь тебе будет легче.
Ирена стояла, опустив руки и улыбаясь. Несмотря на модное платье и причудливую прическу, в ней было теперь что-то от сестры милосердия, терпеливой и осторожной.
— А сейчас, мамочка, — с улыбкой проговорила она, — будь маленькой обжорой: выпей бульон и съешь сухарик, а я пойду писать свои хризантемы.
Она уже была у двери, когда мать окликнула ее:
— Ира!
— Что, мама?
Две руки протянулись к ней и обвили ее шею, а горячие губы обожгли ее лоб и лицо, осыпая их поцелуями. Ирена прильнула губами ко лбу и к рукам матери, но лишь на несколько мгновений, затем мягким движением высвободилась из ее объятий и, встав поодаль, сказала:
— Не волнуйся, мама, это может усилить мигрень.
В дверях она еще раз обернулась:
— Если тебе что-нибудь понадобится, только шепни мне: ты же знаешь, какой у меня слух, я услышу. А я долго буду писать в кабинете. Хризантемы прелестные, у меня возник по поводу них новый замысел, и он очень меня занимает.
В окно кабинета, убранного позолоченной мебелью, художественными безделушками, цветущей сиренью и гиацинтами, сочился мертвенный зимний свет, падавший на столик с красками, за которым в глубокой задумчивости сидела Ирена. Под тонкими лучиками бровей светились ее прозрачные глаза, устремленные в прошлое.
Ей было в ту пору лет десять; она с огромным увлечением наряжала куклу в новое платье и сначала не вслушивалась в разговор, который вели родители в соседней комнате. Но позже, когда платье уже сидело на кукле без единой морщинки, подняла голову и через открытую дверь стала смотреть и слушать. Отец, иронически улыбаясь, сидел в кресле; мать в белом пеньюаре стояла перед ним с таким выражением, как будто молила ее спасти.
— Алойзы! — говорила она. — Неужели еще недостаточно того, что у нас есть? Неужели нет на свете ничего, кроме заработков, прибылей, ничего, кроме этого золотого кумира?..
С отрывистым ироническим смешком он прервал ее:
— Извини, пожалуйста, есть еще кое-что: та роскошь, которая тебя окружает и которая так тебе к лицу!
Тогда она села против него и, подавшись вперед, быстро и сбивчиво заговорила:
— Алойзы, разве мы живем с тобой одной жизнью? Совсем нет. Мы только видимся. Ни для общения, ни для взаимопонимания у нас нет времени. Тебя поглощают дела, меня — светские удовольствия. Мне стали нравиться развлечения — это верно, но в глубине души я очень часто грущу. Я чувствую себя одинокой. Ты знаешь, в молодости я вела скромную, даже бедную, трудовую жизнь, и она нередко с упреком напоминает о себе. Ты этого не знаешь, потому что нам некогда делиться своими мыслями и чувствами.
Я принадлежу к тем женщинам, которым нужна опека, нужно чье-то ухо, готовое прислушиваться к каждому движению их сердца, нужен ум, способный руководить их совестью. Я слаба. Меня все страшит. Ты часто, почти постоянно находишься в разъездах, и мне страшно, что без тебя я не смогу хорошо воспитать детей. Я умею только любить их, отдам за них жизнь, но я слаба. Умоляю тебя, не уезжай от меня и от них так часто, не покидай нас постоянно… лучше откажемся от такой роскоши… я даже буду рада, потому что это нас сблизит. Умоляю тебя, Алойзы…
Она схватила его руки и, кажется, целовала их, но отчетливо Ирена помнила, как на них упала бледнозолотая волна ее распущенных волос. Девочке было тогда всего десять лет, но ей стало жалко мать, и она с напряженным любопытством ждала ответа отца.