— Oh! c'est trop nature![132]
Она стояла, высоко подняв голову, глаза ее метали молнии, которые, однако, вскоре потушила холодная ирония.
Пожимая плечами, Ирена с язвительной усмешкой сказала:
— Dieu! que c'etait vulgaire![133]
Затем, обеими руками подобрав платье, словно она боялась унести хоть пылинку из этой комнаты, Ирена вошла в магазин, а через минуту, к удивлению барона, уже спокойно, как всегда, разговаривала с портным, а потом, как всегда, коротко попрощавшись, направилась к выходу.
Теперь Ирена сидела одна на высоком пуфе в гостиной, где гасли переливы голубого муара, и на фоне окна, пронизанного белесыми сумерками, казалась статуей с хрупким торсом и чуть удлиненным профилем, застывшим в каменной неподвижности. «Крик жизни», имевший на словах прелесть новизны и дерзости, претворившись в действие, разбудил в ней девическую стыдливость и оскорбил ее гордость. Косматый зверь слишком высунулся из корзины гелиотропов и испускал слишком сильный запах пещеры и троглодита… «C'est vulgaire!» — крикнула она барону и действительно сразу поняла, что случившееся не было ни ново, ни оригинально, а старо, как мир, и заурядно, как улица. Модная лавка, толпа покупателей, поминутные звонки у двери, торгашеские разговоры, прохожие за окном… улица… Поцелуй на улице. Уличное приключение. По спине ее сверху донизу пробежала дрожь. В воображении промелькнули жалкие женские фигуры, бредущие в вечернем сумраке по обочинам улиц. Склонившееся лицо Ирены залил румянец; этот крашеный горшок, зовущийся женской стыдливостью, в виде унаследованного инстинкта и девичьей гордости напоминал о себе мучительно и неотвязно. Потом его заменило невыразимое отвращение.
Барон, обладавший единственной привлекательной чертой — тонкостью чувств, показал себя пошляком. Тот род любви, который, ей казалось, они питают друг к другу, когда она разглядела его вблизи, напомнил ей картины, изображающие козлоногих фавнов, преследующих в лесу нимф. На губах Ирены застыла ироническая, почти злая усмешка. Что это он говорил о «шестом чувстве»? Причем тут шестое чувство? Пустые слова! Барон глумится над крашеными горшками, а сам лепит их и расписывает устарелыми красками. Идиллия устарела, и пещера устарела, но лучше уж идиллия, если б она существовала. Но где она? Ирене ни разу не довелось ее встретить, зато она видела — ох, видела! — что происходит и во что превращаются и любовь и узы, называющиеся священными! Так что же? Что же будет с бароном… и с Америкой? Ее охватило такое презрение ко всему, такое неверие, такое пренебрежительное равнодушие ко всему и к себе самой, что свои размышления она закончила словами: «Все равно!» Сплетя руки, она крепко прижала их к груди и, опустив голову, твердила про себя: «Все, все, все равно!»
Несколько слезинок, одна за другой, скатились на сплетенные пальцы. «Все равно! Лишь бы скорей!»
Что скорей? Почему скорей? Ирена медленно обернулась лицом к дверям, ведущим на половину матери; на щеке ее поблескивала слезинка, губы дрожали, как у тихо плачущего ребенка. Подняв брови, Ирена шепнула:
— Мама!
Потом под тоненькими, похожими на лучики бровями глаза ее стали понемногу теплеть, и в них вместо иронии и слез появилось выражение такого радостного спокойствия, как будто они увидели — идиллию!
В эту минуту вдали, сквозь серую дымку сумерек, показалась светлая движущаяся фигурка. Это была Кара, возвращавшаяся из кабинета отца с семенившим у ее платья Пуфиком. Она шла, что-то напевая. Увидев сестру, девочка прервала свою песенку и крикнула с другого конца гостиной:
— Ты знаешь, Ира? Папочка сегодня будет с нами обедать.
В ее звонком голоске звучало торжество. За столько недель отец впервые сядет с ними за стол, а как только это случится — ну, тут уже сразу все будет хорошо! А что, собственно, было плохо? И почему было плохо? Кара не знала. Но многое из того, что она видела, ее удивляло и тревожило. Что-то она чувствовала; тем поистине шестым чувством, которое присуще экзальтированным натурам, она ощущала в воздухе какую-то тяжесть или угрозу и, не зная, что они означают и где их источник, страдала. Совершенно так же организации, отличающиеся повышенной чувствительностью нервов, предчувствуют атмосферные бури. Однако сейчас она весело напевала и, прямая, тонкая, шла, как всегда, мелкими шажками впереди Пуфика, семенившего за ее платьем.
Немного позже, войдя в кабинет матери, Ирена увидела группу из трех человек, залитую светом лампы. На диване, в диадеме из черных гагатов, поблескивавших на светлых волосах, сидела Мальвина Дарвидова; рядом с низкого кресла к ней перегнулся элегантный, как всегда, Мариан, а перед ней, облокотившись на ее колени, сидела на полу Кара, перерезая бледноголубой полосой черноту муарового платья матери.