Краницкий заколебался и взял со стола свой золотой портсигар, который перед тем открыл для гостей. Он снова задумался и докончил:
— Некоторые стороны вашего предприятия чем-то оскорбляют… blessent un peu мое чувство деликатности. Все-таки это торговля… святыней, даже, si vous voulez, святынями, ибо искусство — это святыня, и отечество тоже… Вы слишком умны, чтобы мне нужно было вам это объяснять. Без вас я останусь в одиночестве, и это страшит меня и печалит… да, печалит, но я должен сказать, что в этом случае я не буду с вами, mes chers, non, décidemeut, je ne serai pas de votre bord![183]
По самой своей натуре Краницкий не любил споров и по многим причинам не привык к ним, поэтому вначале он говорил колеблясь и с трудом. Но потом откинулся на спинку дивана, поднял голову, и в этой позе, с золотым портсигаром в руке, выглядел настоящим барином, особенно в сравнении с бароном, который всегда немножко напоминал комара, приготовившегося кого-то укусить. Так и теперь, насмешливо улыбаясь, барон начал:
— Вы всегда краситесь в цвет блаженной памяти романтической поэзии. Когда вы говорили, мне казалось, я слышу «рожок почтальона под окнами неизлечимых больных»…[184]
Но Мариан, встав с кресла, прервал его:
— Что касается меня, то я уважаю каждую индивидуальность, и если индивидуальность дорогого пана Артура развилась в этом направлении, мы не вправе воздействовать на нее ни настояниями, ни насмешками. Высмеивание вообще ничего не доказывает. «Ты смешон» — это не довод. Для кого-то я могу быть смешным, а для себя я прав. Но теперь уже trêve de discussions[185] Эмиль, напоминаю тебе о нашем фарфоре…
— А, да, да! — согласился барон и тоже поднялся. — Мы вынуждены проститься с вами, дорогой пан Артур…
В эту минуту в дверях спальни показалась Клеменсова с большим подносом в руках. Раз уж она решилась угодить своему любимцу, то хотела сделать это как можно лучше. Поэтому на голове ее блистал белоснежный чепец, ноги не шлепали калошами, а клетчатая шаль была аккуратно, даже с некоторым изяществом накрест повязана на груди. На подносе стояли рюмки, бутылка ликеру, страсбургский пирог и три чашки, из которых поднимался превосходный аромат кофе. Все это старуха поставила на стол перед диваном и с мрачным, но спокойным видом удалилась из гостиной.
Краницкий вскочил с дивана.
— Дорогие мои, прошу вас… рюмочку ликеру, барон, того, что вы любите… кусочек пирога, Марысь…
Но они одновременно вынули часы.
— Нет, нет, — отказывался барон, — у нас всего три минуты.
— Мы завтракали у Бореля, а он, как выражается отец, задает нам лукулловы пиры…
Но Краницкий настойчиво продолжал их потчевать. Какие-то шляхетские привычки или инстинкты заговорили в нем: глаза его заблестели, руки сами радушным жестом приглашали к столу. Но гости упорствовали. Через пять минут, не позже, они должны быть в жалкой с виду антикварной лавчонке, где Мариан разыскал этот изумительный фарфор… Барон, прощаясь с Краницким, протянул ему руку, говоря:
— Мы еще увидимся. Вы меня навестите. Я уеду не раньше, чем через три-четыре недели… А что касается этого фарфора, то я сомневаюсь, что он из Мейсена. В каком году был основан завод в Мейсене?
— В тысяча семьсот девятом году, — ответил Мариан и стал прощаться с Краницким: — Adieu, mon bon, adieu, porte-toi bien[186] и как-нибудь напиши мне. Адрес найдешь у Эмиля…
Он повернулся к дверям, но Краницкий, удержав его за руку, глядел ему в лицо затуманенным взором.
— Значит, так! Значит, так! Надолго! Может быть, навсегда!
— Bon, bon![187] Вот ты уже и расчувствовался… — начал Мариан, но замолк, и по его розовому лицу скользнуло растроганное выражение.
— Ну, mon brave[188], обними меня!
Краницкий долго сжимал его в объятиях, а Мариан говорил:
— Полно, полно, не надо горевать! Уже какой-то предвечный поэт написал, что человек — это тень, которой снятся тени. Мы с тобой снились друг другу, mon bon! Единственное лекарство — все вышучивать и — vogue la galére![189]
С этими словами он вышел в переднюю и еще не успел надеть пальто, как барон сказал:
— Нет, не может он быть из Мейсена, да еще тысяча семьсот девятого года. Он гораздо более поздний. Это Ильменауский завод…
— Как? Ты бы уж прямо сказал: Франкентальский!
Барон, искавший свою трость, заметил:
— Для такой старины он слишком гладкий и блестящий…
Берясь за ручку двери, Мариан ответил: