Разве беременность не квирна по определению, если она фундаментально изменяет «обыкновенное» состояние и предполагает радикальную близость (и радикальное разобщение) с собственным телом? Как может настолько странный, причудливый и трансформирующий опыт одновременно означать или приводить в действие самую возмутительную форму конформизма? Или это еще один способ отказать всему, что слишком тесно связано с человеческой самкой, в приближенности или принадлежности к понятиям, наделенным ценностью (в данном случае — нонконформизму или радикальности)? Но как быть с тем, что Гарри — ни мужчина, ни женщина? Я особенный — два в одном, поясняет Валентин, его персонаж в «Суком или крюком».
Когда или как новые системы родства подражают прежним установкам нуклеарной семьи и когда или как они радикально реконтекстуализируют их и переосмысляют родство [Джудит Батлер]? Где проходит граница? Или даже не так: кто ее проводит? Скажи своей подружке, пускай найдет кого-нибудь еще, с кем можно поиграть в семью, сказала твоя бывшая, когда мы съехались.
Мнить себя подлинной, подразумевая, что остальные просто прикидываются, пытаются соответствовать или подражают, — приятно. Но от любой незыблемой претензии на подлинность, особенно в контексте идентичности, недалеко и до психоза. Коль скоро человек, возомнивший себя королем, — безумец, не меньший безумец король, возомнивший себя таковым [Жак Лакан].
Возможно, именно поэтому концепция «подлинного „я“» психолога Д. В. Винникотта так меня трогает. Можно стремиться к подлинности, можно помочь другим почувствовать себя подлинными и можно почувствовать подлинным себя — это чувство Винникотт описывает как коллективное, первичное ощущение себя живым, ощущение «живых телесных функций, работы телесной ткани и органов <…>, включая сердечную деятельность и дыхание»[12], делающее возможными спонтанные жесты. Для Винникотта ощущение подлинности не реакция на внешние раздражители и не некая идентичность. Это переживание, которое расходится по телу. Помимо прочего, оно дарит желание жить.
Некоторые находят удовольствие в том, чтобы соотносить себя с некой идентичностью — как в знаменитой строчке с тобой я чувствую себя как настоящая женщина[13], которую прославили Арета Франклин и позднее Джудит Батлер, отметившая дестабилизирующую силу этого сравнения. Но такое соотнесение может вызывать и ужас, не говоря о том, что для кого-то оно вообще невозможно. Невозможно двадцать четыре часа в сутки жить с осознанием собственного пола. К счастью, гендерное самосознание обладает спорадической природой [Дениз Райли].
Один мой знакомый говорит, что думает о гендере как о цвете. У гендера и цвета есть некая общая онтологическая неопределенность: не совсем точно говорить, что объект есть цвет, как и то, что у объекта есть цвет. Многое меняется в зависимости от контекста: все кошки серы и т. д. Не является цвет и произвольным. Однако ни одна из этих формулировок не означает, что данный объект бесцветен.
Неправильное прочтение [ «Гендерного беспокойства»] выглядит примерно так: с утра я встаю, заглядываю в шкаф и выбираю свой гендер на сегодня. Я могу вытащить предмет одежды и изменить свой гендер: стилизовать его, а вечером поменять его вновь, чтобы стать радикально иной, так что в итоге мы имеем некую коммодификацию гендера, облачение в гендер как своего рода консьюмеризм… Но на самом деле я имела в виду, что само формирование субъектов, само формирование персон в определенном смысле служит предпосылкой гендера — что гендер не выбирают и что «перформативность» — не радикальный выбор и не волюнтаризм… Перформативность связана с повторением (и зачастую форсированным повторением) репрессивных и болезненных гендерных норм с целью их переозначивания. Это не свобода, а лишь вопрос того, как разобраться с ловушкой, в которой неизбежно оказывается каждый [Джудит Батлер].
Наверное, ты должна подарить ей кружку в ответ, размышляет моя подруга, попивая кофе. Как насчет кружки с окровавленной головкой Игги, вылезающей из твоей вагины? (Ранее тем же днем я рассказала ей, что меня немного задело нежелание моей матери смотреть на фотографии моих родов; Гарри напомнил мне, что мало кто любит рассматривать подобные снимки, особенно наиболее красочные из них. Я была вынуждена признать, что в прошлом относилась к фотографиям чужих родов так же. Но в собственном послеродовом тумане я чувствовала себя так, словно произвести Игги на свет — огромное достижение; почему моя мать не гордилась моими достижениями? Она ведь заламинировала страницу из New York Times, где говорилось, что я получила стипендию Гуггенхайма, черт возьми. Не в силах выбросить коврик с газетной вырезкой (неблагодарность) и одновременно не зная, что еще с ним сделать, я подложила его под стульчик Игги, чтобы еда не пачкала пол. Учитывая, что стипендия ушла на его зачатие, каждый раз, стирая губкой кусочки пшеничных хлопьев или брокколи, я испытываю смутное чувство удовлетворения.)