У нас нет будущего; ничто не ждет нас в той жизни, к которой мы так стремимся, и это еще одно предательство по отношению к нам, восемнадцатилетним ветеранам, многие из которых уже седые.
У нас нет фронтового братства. Ремарк врал. Сейчас мы согреваем друг друга теплом своих тел, но каждый из нас все равно сам по себе. Все, что нас связывает, — это война. Убийства людей и смерть товарищей. В будущем мы не захотим видеть друг друга. Мы уже знаем это. Тяжело встречаться с человеком, который знал тебя, когда ты был животным. Улыбаться и хлопать его по плечу. Мы не любим друг друга. Любовь, привязанность — слова не из этого мира. И хотя то чувство, которое мы испытываем друг к другу, выше, чем любовь, — его невозможно описать, в русском языке попросту нет тех слов, которыми можно выразить привязанность одного живого существа к другому, когда им обоим надо умирать, — это чувство может быть только здесь. Ему не место там, как не место любви здесь. У нас нет будущего.
И все же нет никого мне ближе, чем эти четверо жалких комочков жизни в пехотных бушлатах под огромным черным небом…
Никто из нас не произносит ни слова, но мы все чувствуем одинаково: “…нами владеет то властное чувство, знакомое каждому солдату… слова тут не нужны”.
Мы ни о чем не думаем. Просто сидим.
Наш мир — это война. Наша жизнь — смерть. Наши желания и побуждения мертвы — нам всего восемнадцать, но мы уже ничего не хотим от жизни. Разве мы молоды?
Внизу тарахтит дырчик, в Аргуне светятся два или три окна. Ни одного человека, ни одного движения; ночью Чечня вымирает, все закрываются в домах и молятся, чтобы никто не пришел к ним, не убил, не ограбил и не увез в следственный изолятор в Чернокозово. Ночь — время смерти.
На горизонте тяжелой темной массой угадываются горы. Мы совсем недавно оттуда. Там погиб Игорь.
Я засыпаю.
Нас пополняют людьми. Человек сто пятьдесят помятых мужиков привозят в батальон из Гудермеса.
Они стоят гурьбой на площади перед проходной, приставив к ногам тощие сидоры. Все, что у них было с собой, пропито по дороге. Солдаты из них никчемные, нет ни одного дерзкого, задиристого или хотя бы просто физически крепкого. С каждым разом пополнение приходит все хуже, видимо, в России осталась только шваль подзаборная, которой, кроме как в армию или тюрьму, и деваться некуда.
У этих, что стоят на плацу, потерянные бегающие глаза, оплывшие лица, поросшие щетиной скулы. Все они какие-то серые, однотонные. От них воняет.
Мы стоим около палаток, не скрываясь, разглядываем новобранцев. Зрелище удручающее.
— И где таких только находят, — говорит Аркаша. — Они ж только водку жрать да в штаны мочиться умеют. Надо поговорить со взводным, чтобы не брал людей, не надо нам таких вояк.
— А что ты хотел, чтобы к нам филологов и юристов присылали? — отвечает ему Олег. — Такие сюда не очень-то и стремятся. Все умные и красивые сумели отмазаться от этой войны.
Двоих все же определяют к нам. Это неопрятные мужики неопределенного возраста, крысоватые, ненадежные. Они сразу же оставляют свои сидоры в палатке и исчезают “насчет водки”. Мы их не задерживаем.
— Может, их на рынке зарежут, хлопот будет меньше, — говорит Пинча, соскабливая штык-ножом черную грязь с портянки.
Аркаша предлагает вскрыть вагончик зампотыла, который тот таскает за собой по всей Чечне, прицепив к обозному “Уралу”. Около него постоянно стоит часовой из поваров. Что он там охраняет, никто не знает, но наверняка не облигации госбанка.
Для грабежа мы организуем целую войсковую операцию. Аркашина идея проста, как сыр, она пришла ему в голову еще ночью во время обстрела, а вновь прибывшее пополнение должно сыграть нам только на руку.
Когда темнеет, мы выходим из палатки и поворачиваем вдоль забора налево, в мясной цех. Оттуда пробираемся к обозу и прыгаем в один из бесполезных окопчиков охранения, которые нарыли для себя повара. Перед каждым окопчиком в заборе проделано отверстие для стрельбы, бойницы выложены дерном. Судя по этим фортификациям, обозники собираются защищать тушенку до последней капли крови.
Мы с Лехой достаем “эргэдэшки” и выдергиваем из них кольца, Аркаша направляет автомат стволом в нижний угол окопа и оборачивает его тремя плащ-палатками.
— Готовы? — спрашивает он нас шепотом.
— Готовы.
— Давай!
Мы кидаем гранаты через забор, в ночной тишине они хлопают очень громко, а может, это нам только кажется от напряжения. Аркаша дает несколько очередей в землю. Из-под плащ-палаток вспышек совсем не видно; звук идет словно из земли, и определить, откуда стреляют, невозможно. Кажется, что со всех сторон одновременно. Мы с Лехой кидаем еще две гранаты, затем я запускаю сигналку. Получается вполне правдоподобно.
— Хорош! — кричит Аркаша. — Пошли, пока они не очухались!
Мы успеваем отбежать от окопчика с десяток метров, как на крыше оживает пулемет. Затем изо всех щелей вылезают повара и открывают шквальный огонь. Мне вдруг становится страшно — еще примут нас сдуру за атакующих чехов и пристрелят за здорово живешь. Но на нас никто не обращает внимания. Все без толку носятся туда-сюда, орут, от живота палят трассерами, которые рикошетят и разлетаются во все стороны.
На мгновение мы замираем, ошарашенные. Черт, все-таки батальон — это сила!
В суматохе пробираемся к вагончику. Часового нет.
Аркаша взламывает замок.
В темноте торопливо шарим руками по полкам, хватаем какие-то банки, кульки, свертки и сгребаем все это в развернутую плащ-палатку.
Мне попадается что-то увесистое, завернутое в бумагу. Я засовываю это за пазуху, набиваю карманы банками, что-то просыпаю, кажется, сахар. Быстрее, быстрее!
— Мужики… Мужики… Помогите, здесь что-то есть, — шепчет Аркаша.
На ощупь пробираюсь к нему. Он держит что-то за две ручки, что-то большое, тяжелое, накрытое брезентом.