Выбрать главу

Пэтэвэшников ставят на плацу, они задирают головы и сквозь щели в гематомах смотрят, как ветер раскачивает веревки. Их лица искажает ужас.

Комбат левой рукой берет одного за горло и сильно бьет его в нос. Голова солдата запрокидывается до самых лопаток, раздается хрустящий звук, брызгает кровью. Комбат разжимает пальцы, и солдат со стоном стекает на асфальт.

Второго комбат ударяет ногой в пах, тот валится на плац молча.

— Вы кому продавали патроны, пидоры? — кричит комбат, поочередно хватая их за волосы и задирая распухшие лица, которые трясутся от ударов, как желе. Он зажимает головы между коленями и бьет наотмашь, сверху вниз. — Кому? Чехам? А ты убил хоть одного чеха, пидор, чтобы тащить им патроны? А? Ты видел хоть одного? Может, ты, пидор, похоронки матерям писал? Смотри, вон стоят солдаты, восемнадцатилетние пацаны, они уже видели смерть, они смотрели ей в глаза, а ты, взрослое чмо, тащишь чехам патроны? Почему ты должен жить и пить водку, полупидор, когда они умирали вместо тебя в горах? А? Расстреляю, гондон!

Мы не смотрим на избиение. Нас били всегда, и мы давно уже привыкли к таким сценам.

Мы не очень-то жалеем пэтэвэшников. Не надо было попадаться. Комбат прав, они слишком мало пробыли на войне, чтобы продавать патроны. К тому же эти новобранцы пока чужие в нашем батальоне, они еще не стали солдатами, не стали одними из нас.

Больше всего в этой истории нас огорчает то, что теперь мы не сможем пользоваться щелью в заборе.

— Придурки, — говорит Аркаша, — попалили щель. Сами попались и других подставили. Вот и продали мы дырчик.

Он огорчен больше других. Теперь, чтобы удовлетворять свою страсть к торговле, ему снова придется ходить на рынок, а это слишком опасно. Слишком много народу, слишком мало места. Никогда не знаешь, вернешься ли назад. Рынок — территория врага... Там можно ходить, только выдернув чеку и зажав гранату в кулаке. Куда приятней было торговать около щели на своей территории. Там мы сами могли выстрелить в затылок кому угодно.

— Да, — говорит Леха, — жалко щель. И дырчик жалко.

Комбат распаляется все больше. У него что-то с головой после гор, пожалуй, он и вправду может забить этих двоих до смерти. Он лупит хрипящие тела ногами, солдаты извиваются, как червяки, пытаются прикрыть живот, почки. Связанные за спиной руки не дают им этого сделать, удары сыплются один за другим.

Одному комбат попадает в горло, тот чавкает и больше не может дышать. Он дергает ногами и пытается заглотнуть воздух, выпучив глаза.

От проходной за экзекуцией наблюдают остальные офицеры штаба. На столе стоит бутылка водки, они опохмеляются. У них оплывшие лица, они пьют не переставая уже третьи сутки. Лисицын встает из-за стола и присоединяется к комбату. Какое-то время они молча молотят пэтэвэшников ногами, слышна только их тяжелая одышка.

Мы стоим в строю.

Любое избиение лучше, чем дырка в голове, это мы уяснили давно. Слишком много смертей уже было, чтобы мы могли обращать внимание на такие мелочи, как чьи-то отбитые почки или сломанная челюсть. Но все же этих бьют слишком уж сильно. Каждый из нас мог бы быть на их месте.

Наконец шакалы отваливаются от пэтэвэшников. Те хрипят в асфальт, харкают кровью, пытаются перевернуться. Зампотех с Лисицыным ставят одного на ноги, задирают ему руки и просовывают кисти в петлю. Потом натягивают веревку, пока ноги подвешенного на несколько сантиметров не поднимаются над асфальтом. Он болтается на веревке, как мешок. Таким же образом подвешивают и второго. Шакалы вешают солдат сами, никому не приказывая, — знают, что мы не будем этого делать.

— Разойдись, — говорит комбат, и батальон расходится по палаткам.

— Суки, — повторяет Аркаша. Непонятно, про кого он — про пэтэвэшников или про комбата с Лисицыным.

— Пидарас, — шепчет Фикса.

Полночи пэтэвэшники висят напротив нашей палатки, и сквозь незавешенный тамбур нам видно, как они раскачиваются на дыбе. Их плечи прижаты к ушам, головы склонены на грудь. Сначала они пытались подтягиваться на руках, менять позы и как-то устраиваться поудобней, но сейчас затихли. То ли спят, то ли без сознания. Под одним блестит лужа мочи.

В штабе слышен гомон, шакалы пьют водку. К двум часам ночи они основательно накачиваются и снова вываливают на плац. Начинается вторая серия.

Подвешенных освещает полоска света. Шакалы ставят под дыбой два “тапика” и подсоединяют провода к пальцам ног пэтэвэшников. “Тапик” — это армейский телефон, ТА-57. В него вмонтирован генератор, и чтобы позвонить, надо покрутить ручку. Генератор вырабатывает ток, и на том конце провода раздается сигнал.

— Ну что, пидарасы, будете еще патроны продавать? — спрашивает Лисицын и крутит ручку телефона.

Солдат на дыбе начинает дергаться, его бьют судороги.

— Чего ты орешь, гондон? — кричит Лисицын и лупит его ногой по голени. Потом снова крутит ручку “тапика”, солдат снова орет. Лисицын снова бьет его. Так продолжается довольно долго, может, полчаса, а может, и больше. Офицеры нашего батальона превратились в организованную банду и существуют отдельно от нас, от солдат. Они — “шакалы”, по-другому их в армии никогда и не называли. А шакалы, они шакалы и есть.

Лисицыну надоедает крутить “тапик”.

Он накидывает на одного из подвешенных бронежилет и стреляет ему в грудь из пистолета.

От удара тело отбрасывает назад, солдат раскачивается, словно боксерская груша; он подтягивает ноги к животу и хрипит. Легкие у парня теперь отбиты напрочь. Лисицын хочет выстрелить еще раз, но комбат отводит его руку, боится, что тот промахнется спьяну и попадет в живот или в голову.

Мы не спим, уснуть под эти крики невозможно. Не страшно — громко просто.

Я закуриваю сигарету. В Моздоке было так же. Кого-то избивали на взлетке, а я лежал, укрывшись одеялом с головой, чтобы свет не резал глаза и не так были слышны крики, и думал — хорошо, что сегодня не меня. Четыре года прошло, а ничего не изменилось в этой армии, и еще пройдет десять раз по четыре года — и ничего не изменится.