Конечно, подобный процесс сильно отличается от мануфактурной работы с категориями. В отличие от социологических методов работы, когда готовится четкий гайд интервью, заранее определяется концептуальная рамка и ставится исследовательский вопрос, определяются цели и задачи, предполагается максимальная объективность исследователя[122], антропология оказывается практически полностью скованной бинарной оппозицией «описание — интерпретация»[123], которая, в свою очередь, невозможна без постоянной ревизии и рефлексивного аудита.
Дело в том, что все многообразие антропологических дискурсов объединено одним этнографическим методом, то есть наблюдением и описанием[124]. Однако данный подход (наблюдай, описывай и интерпретируй) не становится спасением для исследователя и не делает его более понимающим, но даже наоборот — выявляет множество других (к сожалению, неразрешимых) дисциплинарных затруднений, присущих самому этнографическому методу. Суть проблемы в том, что совершенно непонятно, как можно изнутри осуществить объективное понимание человека.
В данной проблеме можно условно выделить два момента. Первый — это необходимость принимать во внимание сложности, связанные с языком и нахождением исследователя внутри какой-то дисциплины[125]. Как отмечает Пьер Бурдье: «На самом деле, речь идет об объективации не антрополога, который осуществляет антропологический анализ чужого мира, но социального мира, который создал и антрополога, и ту сознательную или бессознательную антропологию, которую антрополог использует в своей антропологической практике; не только среды, из которой он происходит, его позиции и траектории в социальном пространстве, его социальной и религиозной принадлежности, его возраста, пола, национальности и т.д., но также и прежде всего его конкретной позиции в микромире антропологов»[126]. Таким образом, ревизия процедуры наблюдения и интерпретации начинается уже на уровне анализа языковых эпистем, когда исследователь пытается понять, как и почему он говорит об объекте именно таким образом. Ведь исследователь, как только он оказывается в полевой ситуации и начинает взаимодействовать с миром Другого, проявляет себя не просто как носитель определенных парадигмальных и дисциплинарных эпистем, но и как носитель властного языка (уже на уровне противопоставления «субъект — объект»)[127].
Другая проблема связана с самим фактом длительного пребывания антрополога в поле и применения этнографического метода, и она куда более серьезна. Начать стоит с того, что описание и наблюдение невозможно сделать объективным, то есть отстраненным и удаленным. Наблюдение и интерпретации предполагают активное включение исследователя в поле: он не может просто стоять огородным чучелом, которое фиксирует пролетающих мимо ворон с помощью повешенного на соломенную шею диктофона или включенной камеры. Наблюдение всегда предполагает интеракцию, но даже в защиту чучела стоит сказать, что вороны знают о его существовании и как-то с ним взаимодействуют. Попытка долговременного отстраненного наблюдения превращает антрополога из наблюдателя в свидетеля/актора/соучастника, который оказывается включенным/ответственным зато, что он видит[128].
Поэтому процесс эмического, буквально «от земли», построения теории всегда связан с тем, чем так интересуется антропология — с «человеческим». «Заземленное теоретизирование» накрепко сцепляется с эмпатией, переживаниями, эмоциями и чувствами наблюдателя, который оказывается таким же объектом изучения, как и его информанты. Работа антрополога неизбежно предполагает неоднозначное встраивание исследователя в жизненный мир его информантов, а эмпатия предполагается самим этнографическим методом[129].
При этом отстраниться от переживаемого опыта и объективировать его почти невозможно. Непросто смотреть на самого себя взглядом объективного социолога и пытаться понять свой опыт и эмоции. Происходит банальный конфликт дисциплинарных языков и недоверие к самой процедуре интерпретации: как можно описать комплекс своих чувств и эмоций социологическим языком? Это действительно неразрешимая проблема: социальный исследователь учится думать, а не чувствовать, и тем паче тяжело самому рационализировать собственный чувственный опыт[130].
Например, Ренато Росальдо в ставшей уже классической статье «Горе и гнев охотников» повествует об опыте утраты жены — благодаря ему он впервые глубоко осознал суть эмоций, о которых его информанты говорили ему на протяжении многих лет, предшествовавших этому событию. Прежде такие эмоции и способы их рационализации Росальдо мог воспринимать только отстраненно, как обусловленные особенностями культуры илонготов — филиппинского высокогорного племени, среди которых он проводил свои исследования. Но на этом Росальдо не заканчивает и обвиняет антропологов в замалчивании собственного опыта, в намеренной отстраненности от происходящего. Он говорит, что похороны и мортальные ритуалы — это «не обряды посева ржи»: они требуют от исследователя другого отношения и принципиально иной включенности[131].
122
Пьер Бурдье полагает, что «антрополог, который не знает себя, который не обладает достаточным знанием своего собственного первичного опыта мира, ставит примитивного на расстояние, потому что он не признает примитивную, до-логическую мысль внутри себя».
123
Описание само по себе является интерпретацией: «Реально этнограф постоянно <...> сталкивается с множественностью сложных концептуальных структур, большинство их наложены одна на другую или просто перемешаны, они одновременно чужды ему, не упорядочены и не четки, и он должен так или иначе суметь их понять и адекватно представить. Заниматься этнографией — это все равно, что пытаться читать манускрипт — на чужом языке, выцветший, полный пропусков, несоответствий, подозрительных исправлений и тенденциозных комментариев, но написанный не общепринятым графическим способом передачи звука, а средствами отдельных примеров упорядоченного поведения». Цит. по: Geertz С. The Interpretation of Cultures. N.Y.: Basic books, 1973. P. 3-30.
124
Юдин Г.Б. Субъект глазами объекта: политическая антропология полевой социологии // Социология власти. 201 6. № 28 (4). С. 57-82.
125
«Включенная объективация ставит перед собой задачу исследовать не “переживание” познающего субъекта, но социальные условия возможности этого переживания (а значит, его следствия и пределы), или точнее — акта объективации. Она нацелена на объективацию субъективного отношения к объекту, которая вовсе не ведет к релятивистскому субъективизму, в той или иной степени антинаучному, но является одним из условий научной объективности». Перевод с французского Г.Б. Юдина по изданию: BourdieuP. L’objectivation participante // Actes de la recherche en sciences sociales. 2003. No. 150. P. 43-58.
127
Fabian J. Time and the Other: How Anthropology Makes its Object. N.Y.: Columbia University Press, 2014; Marcus G., Fischer M. Anthropology as Cultural Critique: An Experimental Moment in the Human Sciences. Chicago: The University of Chicago Press, 1999.
128
Stam 0. Missing the revolution: Anthropologists and the war in Peru // Rereading cultural anthropology. Durham, NC: Duke University Press, 1992. P. 152-180.
129
Pettigrew S.F. Ethnography and Grounded Theory: a Happy Marriage? // NA — Advances in Consumer Research. Vol. 27, eds. Stephen J. Hoch and Robert J. Meyer, Provo, UT: Association for Consumer Research, 2000. P. 256-260.
130
Campbell R. Emotionally Involved. The Impact of Researching Rape. London: Routledge, 2002.
131
Росальдо P. Скорбь и гнев охотников за головами // Археология русской смерти. 2016. №2. С. 176-202.