Пожалуй, наши разговоры на кладбищах на долгие годы станут материалом для глубокой, болезненной рефлексии о смерти и способом примирения с фактом собственной конечности. Мы бродим по кладбищам, всматриваемся в лица и пробуем осмыслить это пространство, обсуждая причины смерти людей и додумывая семейные истории.
Ты ходишь между могил и наблюдаешь целые эпохи, демографические ямы, трагедии одной семьи, удивительные истории жизни. Ты читаешь эпитафии, которые обращены к случайному посетителю, — казалось бы, кладбище создано для мертвых, но все здесь подчинено логике живых [156]. Ты узнаешь в мертвых лицах себя. Кладбище и его памятники — живая история уже мертвых людей, которые когда-то были такими же, как и мы. Мертвые могут многому нас научить.
Интересно, что, возвращаясь по нескольку раз на одни и те же кладбища, начинаешь улавливать малейшие изменения мортального ландшафта: вот здесь появилась новая могила, хотя еще полгода назад место было свободно; здесь так и не поставили памятник— похоронили старую бабку, да и забыли; а вот свежая могила молодого парня — я останавливаюсь и смотрю на его лицо. Пару месяцев назад я шел по этим кладбищенским аллеям, проходил мимо твоей будущей могилы, а ты, может быть, шел на свидание с девушкой. Теперь ты нашел свой последний дом тут, а я снова иду по узким дорожкам, пытаясь не задеть острые наконечники оград. Пока еще иду.
После таких прогулок мы подолгу молчим — каждый думает о своем. Уняв тоску и боль от осознания собственной конечности, мы садимся в метро. Однажды я спросил у Простакова, какая из увиденных могил сильнее всего потрясла его? Оказалось, что это могилы двух детей, Арсения Куриленко и Кристины Курбатовой, — артистов, погибших при захвате «Норд-Оста» и похороненных на Ваганьковском кладбище. Они были его ровесниками, и визуализация гибели людей одного с тобой возраста глубоко шокировала Сережу.
Я тоже всегда с непередаваемой тоской смотрел на могилы детей. Какая это ужасная трагедия — смерть ребенка: умереть маленьким, хрупким малышом, а ведь его глаза совершенно искренне смотрят на мир и ждут от него только радости.
Этот опыт я отрефлексирую гораздо позже. Я свыкнусь со скоротечностью жизни и уже не буду думать о потенциально «непрожитых годах» как об упущенной возможности. Ведь скорбь из-за смерти ребенка мы переживаем именно за «непрожитое», хотя у нас нет никакой уверенности, что это «непрожитое» несет в себе радость, а не боль, а значит, представляет собой безусловную ценность. Поэтому я научусь радоваться «за прожитое». Да, ребенок умер, но очевидно, что свои 10 лет жизни он был предельно счастлив. Не за это ли мы любим жизнь? За то, что было и что есть, а не за то, чего не было и не будет. Я тоже умру «не вовремя», но поэтому моя задача быть счастливым именно здесь и сейчас.
На кладбищах я окончательно перестал искать для себя религиозный смысл существования — как и Сережа, который, однако, признается мне в этом гораздо позже, как раз во время разговора о детях «Норд-Оста». Долгое время я пытался запустить в свою жизнь чувство веры, богатое и глубокое. Но, бродя между сотнями могил, читая все эти истории жизни и ее конца, я перестал верить в бога или во что-либо сакральное. Именно среди этого безумного потока глупых, несправедливых смертей я окончательно отпустил от себя идею загробной жизни, воскрешения, фатума и чего-то иного, чем можно осправедливить жизнь. Смерть случается, она несправедлива и глупа, и бог не может ничем тут помочь, как и не может вопреки всему этому существовать[157]. Мое представление о мире, где смерть — всегда наказание или следствие ошибки, греха, да чего угодно, разрушилось.
Постепенно мои некроувлечения приобретут академическую оболочку — я начну интересоваться проблемами исторической памяти, пытаться понять значение и функции памятования в процессе nation-building. Я буду искать и читать все, что связано со смертью, похоронами, стыдливо прикрывая свое увлечение интересом к исследованиям коллективной памяти.
В 2011 году я попытался написать свой первый научный текст, посвященный голубым оградам кладбищ. Идея этого текста возникла, когда мы ехали с Простаковым на поезде Москва — Волгоград и смотрели на бескрайние русские лесостепи с синими пятнами кладбищ. Откуда взялась такая любовь к синему цвету и синим оградам?[158]
В 2012 году мы решили сделать нечто вроде коллективного блога и начали собирать тексты, связанные со смертью, — к тому времени в моем архиве их накопилось немало. Так родилась «Археология русской смерти» на первом домене nebokakcofe.ru — название принадлежит Простакову, оно отсылает к одноименной песне Егора Летова. Через год мы добавили на логотип портрет знаменитого лингвиста-некрофила Анатолия Москвина[159].
156
«Совершенно очевидно, что ныне кладбище — это не столько пространство для мертвых, каковыми были, скажем, египетские пирамиды, сколько для живых — комфорт и удобства ориентированы прежде всего на посетителей, ибо зачем мертвым бетонные дорожки и туалет?!» Цит. по:
157
Хотя я допускаю мысль, что в этой абсолютной несправедливости и непосле-довательности может содержаться великий смысл или загадка веры. Ведь только полностью отринув рациональность и попытавшись искренне поверить в абсолютно нелогичное представление о боге и мире, можно познать глубокую силу религии и совершить подвиг. С другой стороны, многие искренне верят, минуя эту фазу рефлексивности.
158
Мохов С.В. Почему ограды кладбищ красят в голубой цвет // Живая старина. 2014. № 2. С. 50-52.
159
Анатолий Москвин — российский краевед-некрополист, лингвист-полиглот, переводчик, журналист и составитель словарей. Держал у себя в квартире более двадцати мумифицированных тел маленьких девочек.