— Более, чем все ваши теперешние возражения, меня, сознаюсь, волнуют именно эти вопросы. Впрочем, не настолько сильно, как это могло бы показаться, — я бы предпочел на некоторое время оставить их в стороне. Сейчас я не располагаю подходящим именем, и мой дискурс, который не обрел еще твердой почвы под ногами, также далек от того, чтобы я смог определить то место, откуда он говорит. Это дискурс о дискурсах; но я и не пытаюсь извлечь из него какого-нибудь скрытого в нем закона или скрытый источник, для которого я не смогу сделать ничего иного, кроме как даровать ему свободу. Я не пытаюсь, исходя из него самого и через него, установить общую теорию, по отношению к которой все они были бы конкретными моделями. Речь идет о том, чтобы показать такое рассеяние, которое ни при каких обстоятельствах не может привести к единой системе отличий или показать такую распыленность, которая не соотносилась бы с абсолютной осью референции. Речь идет о применении такой «децентрации», которая не оставила бы в привилегированном положении ни одного центра. Задача такого дискурса состоит не в том, чтобы снять пелену забвения, или чтобы на самом дне сказанных и умолкнувших вещей найти момент их рождения (как если бы речь шла об их эмпирическом создании или трансцендентальном акте, явившемся их истоком). Этот дискурс и не пытается быть молитвенным уединением первоначала или воспоминании об истине. Напротив, он порождает различия, конституирует их как объекты, анализирует и определяет их. Вместо того, чтобы преодолевать поле дискурса, вместо того, чтобы восстанавливать на свой лад оставленные целостности, вместо того, чтобы искать в уже-сказаном другой, скрытый дискурс, который бы оставался все тем же (следовательно, вместо бесконечной игры аллегорий и тавтологии), он, ни на минуту не останавливаясь, порождает различия, выступая их диагностом. И если философия есть память или возвращение к истокам, то, в таком случае все, что делаю я, никоим образом не может рассматриваться как философия; и если история мысли состоит в возвращении к жизни полуистлевших фигур, то мои попытки отнюдь не являются историей.
— Из всего, что Вы сейчас сказали, следует задержаться на том, что Ваша археология — не наука. Вы спустили ее на воду с крайне неопределенным статусом описания. Кроме того, без сомнения, один из этих дискурсов хотел бы выдать себя за еще не оформившуюся до конца научную дисциплину, что приносит их авторам двойную пользу тем, что, во-первых, не требует последовательного и строгого научного обоснования, и тем, что выводит их на будущую всеобщность, освобождая, таким образом, от случайности своего рождения; Другой из этих проектов оправдывает себя тем, что не откладывает в долгий ящик существо своих задач, момента верификации, локализацию их когерентности; третье из этих оснований было провозглашено одним из самых распространенных, начиная с XIX в., ибо хорошо известно, что в теоретическом поде современности наивысшее удовлетворение приносит приносит не установление доказуемых систем, а, напротив, те дисциплины, которые нам открывают возможности, программы которых мы намечаем, и которые препоручают Другим свое будущее и свою судьбу. Но вот их пунктирно намеченные контуры, уже исчезли вместе с их авторами. И поле, которое они должны были обжить, остается навеки выхолощенным.
— Совершенно справедливо: я никогда не представлял археологию ни как науку, ни как основание для науки будущего. Еще менее она виделась мне как план будущего сооружения, и мои усилия были направлены, главным образом, на то, чтобы заставить раскрыться — и отложить, в конечном счете, со множеством исправлений, — то, что я пытался сделать в каждом конкретном случае. Слово археология не имеет никакого профетического значения: оно указывает только на одно из направлений анализа вербальных представлений, на спецификации уровня, высказывания и архива, на определение и высветление какой-то одной области, — например, закономерности высказываний, позитивности, установления взаимодействия концептов правил формации, археологической деривации, априори истории и проч. Но почти во всех своих параметрах, во всех своих остановках, мой замысел остается непосредственно связанным с науками, с исследованиями научности или теорий, отвечающих критериям научной строгости. Прежде всего, этот замысел связан с теми науками, которые конституируют и устанавливают свои нормы в археологически описываемом знании: для нашей науки они могли бы быть такими же науками-объектами, какими уже стали патоанатомия, филология, политическая экономия, биология. Этот замысел также связан с научными формами анализа, от которого он отличается либо по уровню, либо по области и методам, и с которыми, между тем, граничит. Направленный, во всем многообразии сказанного, на определенные высказывания как на функцию реализации вербальных возможностей, он отрывается от исследований, которые для привилегированного поля имели бы лингвистическую компетенцию, — в то время, как такое описание, чтобы определить приемлимость высказываний, конституируют модель, археология для определения условий реализации высказываний пытается установить правила формации. Отсюда следует, что между этими двумя типами анализа образуется определенное количество аналогий и, разумеется, различий (это справедливо и для того, что непосредственно связано с возможным уровнем формализации); во всяком случае, для археологии генеративная грамматика играет роль анализа-дополнения. Помимо всего прочего, археологические описания в их развертывании ив том поле, которое они преодолевают, переносятся в другие дисциплины. Стараясь определить вне всех отсылок к психологической или установленной субъективности различные положения субъекта, которые могут имплицироваться в высказываниях, археология сталкивается с вопросом, который сегодня ставит психоанализ; пытаясь выявить правила формаций концептов, виды последовательностей, сцеплений и сосуществований высказываний, археология сталкивается с проблемой эпистемологической структуры; изучая формация объектов, поле, в котором они выявляются и специфицируются, исследуя также условия присвоения дискурса, наша наука приходит к анализу социальных формаций. Все вышеперечисленное для археологии составляет коррелятивное пространство. И, наконец, по мере того, как оказывается возможным конституировать общую теорию продукции, археология, взятая как анализ правил в различных дискурсивных практиках, обретает то, что мы могли бы назвать ее обволакивающей теорией.
И если я располагаю археологию среди такого количества уже конституированных дискурсов, то не для того, чтобы по смежности или по аналогии принести ей выгоду, сообщив тот статус, который она никогда не была способна открыть в себе самой, и не для того, чтобы дать ей место, окончательно очерченное, в неподвижных плеядах, а затем, чтобы вместе с архивом, дискурсивными формациями, позитивностями, высказываниями, условиями их формаций выявить ее специфическую область, — область, которая еще не становилась объектом какого-либо анализа (или, по крайней мере, никогда не сталкивалась с тем, что она может обладать чем-то, что несводимо к интерпретации или формализации), область, которая впоследствии (вплоть до того, все еще рудиментарного установления, где я теперь нахожусь) не гарантирует, что останется устойчивой и автономной. И, наконец, возможно, что археология будет ничем иным, как тем инструментом, который менее расплывчато, чем прежде, позволит осуществить анализ социальных формаций и описание эпистем, связать анализ положений субъекта с теорией истории наук или поможет выявить точки пересечений между общей теорией производства и генеративным анализом высказываний.
И, возможно, в конце концов окажется, что археология — имя данное некоторым явлениям теоретической конъюктуры современности. Пусть она открывает дороги той индивидуализированной дисциплине, первые черты и самые общие границы которой намечены здесь, пусть она вызывает к жизни целую область проблем, действительная устойчивость которых не мешает тому, чтобы в дальнейшем они переместились в другую область или, иначе говоря, расположились на уровнях более высоких и анализировались с использованием иных методов. Все это сейчас я уже не в состоянии решить. И, по правде говоря, не мне принимать решения. Я допускаю, что мой дискурс полностью исчезнет как фигура, которая смогла его поддерживать до сих пор.
— Вы довольно странно распоряжаетесь той свободой, в которой отказываете другим, поскольку забираете в свое распоряжение все поде свободного пространства, которое сами же отказываетесь определить. Может быть, Вы уже позабыли о всех тех трудах, которые потребовались для того, чтобы втиснуть дискурс других в систему правил? Не забыли ли Вы все те ограничения, которые описаны вами с такой педантичностью? Не вы ли отняли у людей право личного вмешательства в те позитивности, в которых располагается их дискурс? Вы связали самые незначительные слова с условиями, которые обрекают на конформизм малейшие нововведения. Революция, которую Вы совершили, не стоила Вам ни капли крови, когда, разумеется речь заходила о Вас самих, но она нестерпимо тяжела, когда речь идет о других. Хотелось бы, чтобы Вы полнее продемонстрировали основание тех условий, о которых Вы же и говорили и, кроме того, было бы недурно, если бы Вы питали больше доверия к реальным поступкам людей и к их возможностям.