Выбрать главу

Откат к материнскому, возврат от приключений мужского, великие символы которого отвергнуты и разрушены, остается торжественным и спорным. Тоскливые песни мистиков Бенгалии 18-го столетия, Рампрасада и других поющих йогов, их аскетическая отдача со стремлением к утешению вращаются вокруг темы этого доверчивого и верующего детства. Мать одновременно безжалостная и жалостливая как и сама жизнь, а жизнь остается такой, какой она есть, независимо от того, воспринимается ли она как нежная мать или в своем образе Медузы Горгоны. Обращение к матери может на несколько мгновений освободить сердце от безбрежного страха перед молчаливым ужасом жизни, который неуклонно перемалывает ее цвет своими челюстями, но это обращение не меняет мать, она остается темным образом, в ожерелье из отрубленных рук и голов бесчисленных жертв, с которых капает кровь, поднимающая к губам наполненную кровью чашу, чтобы широким языком слизывать с нее дымящийся сок жизни.

В умоляющей отдаче себя ее материнским объятьям рождается печальное осознание того, что она остается тем, чем она есть: всеохватывающим целым, которое держит свое равновесие за счет противоречий, укрывающим материнским лоном, дающим пропитание в тиши, кормящей грудью и рукой и одновременно все поглощающей и перемалывающей глоткой смерти.

Успокоение на ложе с шипами этого горького светло-темного осознания является последней мудростью Рампрасада в его песнях к Матери25:

«Мать, как часто еще ты будешь гнать меня по колесу бытия, как вола с завязанными глазами, который вращает масляную мельницу?

Ты привязываешь меня к дышлу мира и без конца гонишь меня по кругу. Что я сделал? Из-за чего ты подвергаешь меня шести страстям?

Я прошел восемьдесят раз по сто тысяч рождений, но врата материнского лона еще не закрыты для меня, я смертельно ранен и приближаюсь к новым вратам.

Когда ребенок плачет и говорит слово «мама», мать берет его на колени. И это происходит, как я вижу, во всем мире, только меня это не касается.

Взывая к Дурге, многие грешники получили прощение; — сними повязку с моих глаз, чтобы я увидел перед ними стопы, попирающие любой ужас!

Бесчисленны плохие дети, но кто слышал о плохой матери?

Мать — это надежда Рампрасада: он надеется найти покой у ее ног».

Возвращение к детскому отношению к матери неизбежно несет в себе элемент иронии: непрерывно все рождающая мировая мать должна спасти своего ребенка от вневременного круга рождения и смерти, который является ничем иным как игрой ее материнства. Но к кому как не к Богине, состоящей из всех миров и существ, должен обращаться крик ее ребенка?

Материнская мировая сила всегда желает только обязательного возрождения своих творений, тупо, без вопросов; монотонность жизни, которая эпично двигается по кругу возврата одинакового, в хороводе времен года, возрастов, поколений, смысл этого целого заключается именно в движении по кругу, — ничего мужского, внедряющего новое, кардинально меняющего времена, никакой поступи героя или снисхождения спасителя.

Из монотонности этого бормочущего жизненного потока вытекает древняя тоска человека в материнском культурном круге, которая со своего рода выцветанием мужских богов и кумиров арий-ско-брахманистского толка в последнюю эпоху индуизма переполняет индийскую атмосферу, наполняет ее как вода русло. Именно это с западной точки зрения представляется индийским пессимистичным отношением к жизни.

Снова и снова эта безумная весна, снова и снова эта смертельная серьезность вплоть до божественной тупости, преисполненная личными волнениями и кризисами: все это тупой ритуал, который радует Матерь мира; — снова и снова сражения, распад империй и изменение границ, вознесение и падение тронов. И все продолжается без изменений: биография и история мира. И всегда это происходит так, как будто этого не было еще никогда: TeDeum, колокольный звон со всех башен, победные флаги над городом и страной; снова и снова волшебно и невероятно как у Тристана и Изольды, никто раньше не любил друга друга так как мы... с амплитудой колебаний до Млечного пути и обратно в детскую кроватку, — ведь именно так это было создано непроизвольно благой Матерью мира, древней сводницей космоса, Великой Майей.

Так жизнь зачинается в страсти и искореняется в победах, одурманивается чарами своих освобожденных демонов, — это опьяненный самоодурманенный танец Богини Мира с распущенными волосами, невинной искусительницы со всеми ее стройными прелестями. Это удар бичом, благодаря которому упряжка жизни двигается вперед через ночь вселенной.

Сыноположение по отношению к Матери мира — это покинутость и стенания. Рампрасад поет:

«Материнство — это просто слово на твоих устах? Роды не сделали матерью еще ни одну женщину, если она не понимает нужды своего ребенка.

Десять лун и десять дней находится будущая мать в тягости, но сейчас, хотя я ощущаю голод, моя мать не спрашивает, где ее ребенок.

Люди вразумляют своих сыновей, если они их обидели. Хотя ты и видишь смерть, ужасного поглотителя, который намеревается убить меня, но это не мешает тебе.»

Рампрасад говорит: «Где ты учишься такому поведению? Если ты как твой отец, Гималаи, из камня, — тогда тебе не подходит твое имя — Матерь мира».

Страстное стремление к матери может вызвать в почитателе Кали все детское и привести с его помощью к формирующему обладанию, — возможно, что он в этом возврате к отношениям мать-ребенок или в застывании в нем находит укрывающую форму жизни, как у нас верующий в лоне Матери Церкви, и вид ее разрывающего на клочки ужаса, который является противовесом ее материнства, может непроизвольно стать примером для скрывающейся в его природе демонической стороны. И он переживает эту свою сторону по-детски невинно, неосознанно в чертогах разнообразия своей Богини, следуя ее ошеломляющему примеру, как рыба в воде.

Но истинный адепт Лунной Богини менее наивен, так как он изо всех сил осознанно борется за ее тайну, он лишь отказавшись от любых жестов материнской любви и заботы со стороны матери, почитанию которой он посвятил свою жизнь, может найти темную компенсацию отказа и тоски в меланхоличном познании, для непреклонности которого он чувствует себя готовым к смерти. Так поет Махараджа Рамкришна из Натора, современник Рампрасада, в свой последний час Кали и Шиве:

«Когда из меня уходит жизнь, Мне шепчут имя Кали на ухо. Это тело не мое, Страсти уносят его.

О, ты, Забывающий (это Шива), Дай мне мои четки, Когда я буду плыть мертвым в Ганге».

Рамкришна, преисполненный ужаса, обращается к Великому Забывающему:

«Ты не заботишься о моем благе, Не заботишься о моей судьбе».

Шива, «Милостивый», «Великий Забывающий», который не помнит о своем набожном последователе в жизни и смерти, — это истина, которая пропитывает верующего и утешает своей горечью. Шива является истинным супругом Кали: она также является «Забывающей», пьяной от самой себя как Великая Майя бесконечной игры; она беспрестанно рождает и поглощает своих детей. Она производит на свет и питает с любовью, что компенсируется равнодушием и забытьем. Ей свойственно и одно и другое.

Бог — это Великий Забывающий. Хранить все, даже записывать — «liber scriptus proferetur, in quo cunctum continetur» (в переводе «будет явлена написанная книга, в которой все содержится») — это полностью чуждо божественному. В мужские эпохи и в мужских культурах фантасмагория эпического и драматического возникает как высшее толкование бытия: жизненная гипотеза и иллюзия уникального в жизни героя и трагедия вновь и вновь переживаемого прорыва необычных образов: одаренных героев, сошедших с небес богов. Но женское сознание Индии напоминает им всем о возврате вечно одинакового: в продолжающемся на протяжении целых эонов монотонном ряду будд и во вращающемся цикле аватар.

Каждый мальчик-герой, которого рождает мать, живет в мире и покоряет его заново для себя как Единственный, но мать спокойно смотрит на его старые игры, — игры многих сыновей всех времен, которых она забыла. Вечно свежий, вечно одинаковый смысл циклично перемалывающей бытие бессобытийности жизненного потока.