Расстреливали и иначе — прямо на Онуфриевском кладбище, за женбараком (бывшим странноприимным домом для богомолок) — и та дорога мимо женбарака так и называлась расстрельной. Можно было видеть, как зимою по снегу там ведут человека босиком в одном белье (это не для пытки! это чтоб не пропала обувь и обмундирование) с руками, связанными проволокою за спиной,[41] - а осуждённый гордо, прямо держится и одними губами, без помощи рук, курит последнюю в жизни папиросу. (По этой манере узнают офицера. Тут ведь люди, прошедшие семь лет фронтов. Тут мальчишка 18-летний, сын историка В. А. Потто, на вопрос нарядчика о профессии пожимает плечами: «Пулемётчик». По юности лет и в жбре гражданской войны он не успел приобрести другой.)
Фантастический мир! Это сходится так иногда. Многое в истории повторяется, но бывают совсем неповторимые сочетания, короткие по времени, и по месту. Таков наш НЭП. Таковы и ранние Соловки.
Очень малое число чекистов (да и то, может быть, полуштрафных), всего 20–40 человек приехали сюда, чтобы держать в повиновении тысячи, многие тысячи. Сперва ждали меньше, но Москва слала, слала, слала. За первые полгода, к декабрю 1923, уже собралось больше 2000 заключённых. А в 1928 в одной только 13-й роте (роте общих работ) крайний в строю при расчёте отвечал: "376-й! Строй по десяти!" — значит, 3760 человек, и такая ж крупная была 12-я рота, а ещё больше "17-я рота"- общие кладбищенские ямы. А кроме Кремля были уже командировки — Савватиево, Филимоново, Муксалма, Троицкая, «Зайчики» (Заяцкие острова). К 1928 было тысяч около шестидесяти. И сколько среди них «пулемётчиков», многолетних природных вояк? А с 1926 уже валили и матёрые уголовники всех сортов. И как же удержать их, чтоб они не восстали?
Только ужасом! Только Секиркой! жёрдочками! комарами! проволучкой по пням! дневными расстрелами! Москва гонит этапы, не считаясь с местными силами, — но Москва ж и не ограничивает своих чекистов никакими фальшивыми правилами: всё, что сделано для порядка, — то сделано, и ни один прокурор действительно никогда не ступит на соловецкую землю.
А второе — накидка газовая со стеклярусом: эра равенства — и Новые Соловки! Самоохрана заключённых! Самонаблюдение! Самоконтроль! Ротные, взводные, отделённые — все из своей среды. И самодеятельность, и саморазвлечение!
А под ужасом и под стеклярусом — какие люди? кто? Исконные аристократы. Кадровые военные. Философы. Учёные. Художники. Артисты. Лицеисты.
Вот немногие соловчане, сохранённые памятью уцелевших: Ширинская-Шахматова, Шереметева, Шаховская, Фитцтум, И. С. Дельвиг, Багратуни, Ассоциани-Эрисов, Гошерон де ла Фосс, Сиверс, Г. М. Осоргин, Клодт, Н. Н. Бахрушин, Аксаков, Комаровский, П. М. Воейков, Вадбольский, Вонлярлярский, В. Левашов, О. В. Волков, В. Лозино-Лозинский, Д. Гудович, Таубе, В. С. Муромцев. Бывший кадетский лидер Некрасов. Финансист проф. Озеров. Юрист проф. А. Б. Бородин. Психолог проф. А. П. Суханов. Философы проф. А. А. Мейер, проф. С. А. Аскольдов, Е. Н. Данзас, теософ Мёбус. Историки Н. П. Анциферов, М. Д. Приселков, Г. О. Гордон, А. И. Заозерский, П. Г. Васенко. Литературоведы Д. С. Лихачев, Цейтлин, лингвист И. Е. Аничков, востоковед Н. В. Пигулевская. Орнитолог Г. Поляков. Художники Браз, П. Ф. Смотрицкий. Актёры И. Д. Калугин (Александринка), Б. Глубоковский. В. Ю. Короленко (племянник). В 30-е годы, уже при конце Соловков, здесь побывал и о. Павел Флоренский.
По воспитанию, по традициям — слишком горды, чтобы показать подавленность или страх, чтобы выть, чтобы жаловаться на судьбу даже друзьям. Признак хорошего тона — всё с улыбкой, даже идя на расстрел. Будто вся эта полярная ревущая морем тюрьма — небольшое недоразумение на пикнике. Шутить. Высмеивать тюремщиков.
Вот и слон на деньгах и на клумбе. Вот и козёл вместо коня. И если уж 7-я рота артистическая, то ротный у неё — Кунст. Если Берри-Ягода — то начальник ягодосушилки. Вот и шутки над простофилями, цензорами журнала. Вот и песенки. Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: "Comment vous portez-vous (Как поживаете) на этом островэ?" — "А лагйр ком а лагйр".
Вот эти шуточки, эта подчёркнутая независимость аристократического духа — они-то больше всего и раздражают полузверячих соловецких тюремщиков. Кроме духовенства никому не разрешалось ходить в монастырскую последнюю церковь — Осоргин, пользуясь тем, что работал в санчасти, тайком пошёл на пасхальную заутреню. С пятнистым тифом отвезенному на Анзер епископу Петру Воронежскому отвёз мантию и Св. Дары. По доносу посажен в карцер и приговорён к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока) жена! И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей задержаться долее трёх дней, и как только она уедет — пусть его расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли: три дня непрерывно с женой — и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и увидела, как муж взялся за голову с мукой. — "Что с тобой?" — "Ничего", — прояснился он тут же. Она могла ещё остаться — он упросил её уехать. Черта времени: убедил её взять тёплые вещи, он на следующую зиму получит в санчасти — ведь это драгоценность была, он отдал их семье. Когда пароход отходил от пристани — Осоргин опустил голову. Через десять минут он уже раздевался к расстрелу.
Но ведь кто-то же и подарил им эти три дня. Эти три осоргинских дня, как и другие случаи, показывают, насколько соловецкий режим ещё не стянулся панцырем системы. Такое впечатление, что воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с почти ещё добродушным непониманием: к чему это всё идёт? какие соловецкие черты становятся зародышами великого Архипелага, а каким суждено на первом взросте и засохнуть? Всё-таки не было ещё у соловчан общего твёрдого такого убеждения, что вот зажжены печи полярного Освенцима и топки его открыты для всех, привезенных однажды сюда. (А ведь было-то так!..) Тут сбивало ещё, что сроки у всех были больно коротки: редко десять лет, и пять не так часто, а то всё три да три. Ещё не понималась эта кошачья игра закона: придавить и выпустить, придавить и выпустить. И это патриархальное непонимание — к чему всё идёт? — не могло остаться совсем без влияния и на охранников из заключённых, и может быть слегка и на тюремщиков.
Как ни чётки были строки всюду выставленного, объявленного, не скрываемого классового учения о том, что только уничтожение есть заслуженный удел врага, — но этого уничтожения каждого конкретного двуногого человека, имеющего волосы, глаза, рот, шею, плечи, — всё-таки нельзя было себе представить. Можно было поверить, что уничтожаются классы, но люди из этих классов вроде должны были бы остаться?… Перед глазами русских людей, выросших в других, великодушных и расплывчатых понятиях, как перед плохо подобранными очками, строки жестокого учения никак не прочитывались в точности. Недавно, кажется, прошли месяцы и годы открыто объявленного террора — а всё-таки нельзя было поверить!
Сюда, на первые острова Архипелага, передалась и неустойчивость тех пёстрых лет, середины 20-х годов, когда и по всей стране ещё плохо понималось: всё ли уже запрещено? или, напротив, только теперь-то и начнёт разрешаться? Ещё так верила Русь в восторженные фразы! — и только немногие сумрачные головы уже разочли и знали, когда и как это будет всё перешиблено.
Повреждены пожаром купола — а кладка вечная… Земля, возделанная на краю света, — и вот разоряемая. Изменчивый цвет беспокойного моря. Тихие озёра. Доверчивые животные. Беспощадные люди. И к Бискайскому заливу улетают на зиму альбатросы со всеми тайнами первого острова Архипелага. Но не расскажут на беспечных пляжах, но никому в Европе не расскажут.
Фантастический мир… И одна из главных недолговечных фантазий: управляют лагерной жизнью отчасти — белогвардейцы! Так что Курилко был — неслучаен.
41
Соловецкий приём, странным образом повторенный на катынских трупах. Кто-то вспомнил — традицию? или свой личный опыт?