— Ну, братцы, выручайте! Сегодня не выучил урока, — объявлял на переменке какой-нибудь горемыка, останавливаясь передо мной и Союшкиным. — Вот и Толстоносов не выучил, и Пересядько, и Кошатников. Всем пропадать!
Толстоносов, Пересядько и Кошатников стояли тут же — молча, с погребальным выражением на лицах.
И снова в напряженной тишине раздавался вкрадчивый голос:
— А вот скажите еще, Петр Арианович…
И лентяи на задних партах облегченно переводили дух.
— Как выглядят плавучие льды, хотите вы знать? — задумчиво повторял Петр Арианович.
Глаза его щурились, лицо светлело, точно вдали перед ним проплывала льдина, отбрасывая слепящие солнечные лучи от всех своих граней.
Он рассказывал не торопясь, с паузами, будто приглядывался к однообразному морю, постепенно различая в нем все новые и новые детали. Мне представлялось иногда, что это наш капитан стоит на мостике у штурвала, а мы, команда, смотрим на него, ожидая в нетерпении, когда же наконец он крикнет: «Земля!»
Долго не пришлось ждать.
В начале зимы стало известно, что полярная гидрографическая экспедиция под начальством Вилькицкого открыла Северную Землю, и хотя той, понятно, еще не было в учебнике, Петр Арианович на радостях посвятил открытию весь урок.
— Видите? Видите? — возбужденно говорил он, укрепляя карту на доске. — Просторнее делается мир! Раздвигается Россия! И вот карта негодная уже, устарела!
К северу от Таймыра все на нашей учебной карте было закрашено в ровный голубой цвет. Петр Арианович торопливо подскочил к ней с мелом в руке и порывистыми штрихами изобразил мыс, основание которого наметил беглым пунктиром. Там Земля еще не была исследована.
Удивительнее всего, по его словам, было то, что Северная Земля лежала рядом с материком, в каких-нибудь тридцати шести морских милях от мыса Челюскин. К ней приближались, мимо нее проходили, но так и не видели, не могли обнаружить в тумане. Плотная стена тумана стояла вдоль побережья, охраняя тайны Ледовитого океана.
— А говорят, нет «белых пятен»! — восклицал наш учитель, расхаживая по классу, и с воодушевлением поглядывал на только что появившуюся на карте Землю. — Врут, врут! Это лежебоки говорят, лентяи, которым с печи лень сойти, в окно взглянуть. Считали же когда-то, что Азия с Америкой — один материк. А пришли наши Дежнев, Беринг, Чириков, увидели — вода, пролив!.. И заметьте, все большей частью простые люди: казаки, поморы, якуты-проводники! Или же лейтенанты морского флота, как Овцын, Малыгин, братья Лаптевы… Простые, простые люди! Не адмиралы, не члены академий королевских…
Мысль эта, видимо, доставляла ему особое удовольствие. Об открытии Северной Земли Петр Арианович говорил с таким волнением, словно это событие имело непосредственное и самое живое отношение к чему-то личному, очень важному для него.
Как сейчас, слышу его низкий, чуть хрипловатый голос, повторяющий с какими-то особенными интонациями:
— Маре инкогнитум — море неизвестное… Море тайн, море тьмы…
Почему он был так увлечен этим морем? Почему рассказывал о нем с такими красочными подробностями, так ощутимо реально?..
Минули уж и рождественские каникулы, а новый учитель по-прежнему оставался непонятным, неразгаданным. Об этом свидетельствовало хотя бы то, что он до сих пор не имел прозвища.
По плохим школьным традициям того времени мы наделяли прозвищами почти всех учителей. Это получалось легко, само собой. Математик был у нас Перпендикуляр, потому что держался чрезвычайно прямо, не сгибая шеи и спины. Фим Фимыч, помощник классных наставников, за глаза именовался Фимиам Фимиамыч, так как угодничал перед начальством. Законоучитель, отец Фома, назывался Лампадкой — уж очень был елейный, какой-то масленый. Но для нового учителя прозвища не находилось.
Могли ли мы ожидать, что в недалеком будущем прозвище для нового учителя придумают не школьники, а взрослые?
…Но теперь попрошу вас последовать за шумной гурьбой мальчишек, закидывающих за спину ранцы и обменивающихся веселыми тычками, спуститься вместе с ними по лестнице мимо заспанных, позеленевших от дождя чугунных драконов, которые охраняют вход в реальное училище, и выйти на улицу.
Справа, над крышами домов, торчит каланча; слева, у подножия собора с ярко-синими маковками куполов, расползлись по площади лабазы.
Таков Весьегонск, уездный город, где я провел свое детство.
2. Душа общества
Это был чрезвычайно скучный город.
Возможно, многие в нем готовы были поверить Косьме Индикоплову, который помещал мир внутри сундука. Им было, по-видимому, хорошо там, несмотря на тесноту и спертый воздух. А если крышка на минуточку приоткрывалась и пропускала немного света, они начинали в панике метаться, зажмурив глаза, ударяясь сослепу о стены и больно ушибаясь…
Помню, как все были удивлены, узнав, что в энциклопедии упомянут наш город. Этому не поверили. Кинулись к словарю, перелистали. Да, точно: после императора Веспасиана и весов аптекарских значился Весьегонск!
Мой дядюшка тотчас же вышутил это «событие».
— А чего хорошего-то? — спрашивал он. — Теперь все знают про нас, вся Россия. И в Петербурге знают, и в Москве. А может, лучше бы не знали? — И, далеко отставив словарь, декламировал с ироническими интонациями: — «Весьегонск, уездный город Тверской губернии. Церквей каменных четыре, домов каменных четыре, деревянных семьсот пятьдесят девять. Грамотных среди городского населения пятьдесят семь и четыре десятых процента…» Это, стало быть, каждый второй неграмотный… — комментировал он, отрываясь от чтения. — Ага! Вот оно, вот-вот, самое смешное! «Герб города, — дядюшка возвышал голос, — герб города Весьегонска составляет черный рак на золотом поле!..» — Живот его, выпиравший из-под пиджака, начинал колыхаться от беззвучного хохота. — Каково, а? Рак! У других, как полагается, лев там, единорог или сокол, а у нас — рак, снедь речная…[1] А вы радуетесь, пляшете, в литавры бьете… Энциклопедисты!
Посмеявшись, весьегонцы отходили от полки с книгами.
— Шутник ты, Федор Матвеич! Тебе бы придраться к случаю, ничего святого нет…
Не знаю, какую должность занимал он в земской управе, что-то мизерное — служил чуть ли не секретарем, хотя имел университетское образование. Положение его определялось, впрочем, не должностью. Дядюшка был в Весьегонске признанным остряком, душой общества.
Сама наружность соответствовала его призванию. Щеки были такие румяные и круглые, точно он хотел сказать: «Ф-фу, жара!» Борода расчесана на обе стороны, «на отлет», и усы заботливо завиты кольцами. Только голос был нехорош: какой-то квакающий. И из-под морщинистых век поблескивали иногда злые огоньки.
Издавна он коллекционировал в нашем городе чудаков, как другие коллекционируют марки или бабочек.
Так найден был и выставлен на всеобщее осмеяние старый, выживший из ума помещик, которому почудилось, что он изобрел вечный двигатель. Потом в коллекцию угодил податной инспектор, увлекавшийся оккультными науками и занимавшийся нравственным усовершенствованием по самоучителю.
Проходило немало времени, прежде чем коллекционируемые догадывались, что их, так сказать, насадили на булавку и поместили под стекло.
А дядюшка между тем резвился и шалил, как дитя.
Каждый раз он менял обличье и тон при встречах со своей жертвой. Иногда принимал вид добродушного сочувствия, спрашивал участливым голосом, не болен ли дражайший имярек. Рекомендовал домашние средства лечения, послабляющее, компресс из льда на голову и прочее. В другой раз, наоборот, изображал друга и даже наперсника тайн. Многозначительные подмигивания и покашливания, с которыми он через всю комнату адресовался к своей жертве, обычно вызывали шумный восторг зрителей. Называлось это «делать фигуру умолчания».