Не знаю, какую должность занимал он в городской управе, что-то мизерное – служил чуть ли не секретарем, хотя имел университетское образование. Положение его определялось, впрочем, не должностью. Дядюшка был в Весьегонске признанным остряком, душой общества.
Сама наружность соответствовала его призванию. Щеки были такие румяные и круглые, точно он хотел сказать: “Ф-фу, жара!” Борода расчесана на обе стороны, “на отлет”, и усы заботливо завиты кольцами. Только голос был нехорош: какой-то писклявый, квакающий. А из-за век поблескивали иногда беспокойные, злые огоньки.
Издавна он коллекционировал в нашем городе чудаков, как другие от нечего делать коллекционируют марки.
Так, был найден им старый, выживший из ума помещик, которому показалось, что он изобрел вечный двигатель. Потом в коллекцию угодил податной инспектор, увлекавшийся индусской философией и занимавшийся нравственным усовершенствованием по самоучителю.
Проходило немало времени, прежде чем коллекционируемые догадывались, что их, так сказать, поместили вод стекло и насадили на булавку.
А дядюшка между тем резвился и шалил, как дитя.
Каждый раз он менял обличье и тон при встречах со своей жертвой. Иногда принимал вид добродушного сочувствия, спрашивал участливым голосом, не болен ли дражайший имярек. Рекомендовал домашние средства лечения, послабляющие, компресс из льда на голову и прочее. В другой раз изображал, наоборот, доверенного друга и даже наперсника тайн. Бормотал невнятно какую-то чушь, которая должна была означать, что он на правах единомышленника посвящен во все сокровенные замыслы своего “драгоценного приятеля”. Многозначительные подмигивания и покашливания, с которыми он через всю комнату адресовался к своей жертве, обычно вызывали шумный восторг зрителей. Называлось это “делать фигуру умолчания”.
Иногда мне представлялось, что дядюшка шутки ради прицепил себе фальшивую бороду, а в действительности он злой мальчишка, чуть постарше меня, второгодник, озорник, из тех, которые любят мучить малышей.
С годами, однако, дядюшка стал сдавать.
– Э-эх, посмотрели бы вы, какой он раньше был! – рассказывали старожилы. – Пикадор! Либерал! Самому исправнику к фалдам бумажного чертика на маскараде прицепил. Чуть до дуэли не дошло! Вот как!.. Ну, а теперь не то, нет…
И старожилы грустно качали головами.
– Что это с тобой, Феденька? – спрашивали они с участием. – Не болен ли ты? Не то у тебя выходит, знаешь ли!..
Сам дядюшка чувствовал, что не то. Он мог поперхнуться водкой, чего с ним ранее не случалось, мог забыть припасенный с утра экспромт, повторить в один вечер тот же анекдот и только по смущенным лицам друзей догадаться, что снова не то.
Постарел-поглупел? Нет. Он понимал, что дело в другом.
Коллекция нуждалась в пополнении.
В этот-то критический для него момент замаячила на горизонте коренастая, невысокая фигура, двигавшаяся по улицам Весьегонска быстро, почти бегом. Полы старомодной черной крылатки раздувались. Толстая палка бодро постукивала по тротуару.
Чудак? Несомненно. Но какой масти чудак? В чем суть его чудачества?
Оказалось, по наведенным справкам, что Петр Арианович Ветлугин – сын местного почтового чиновника, умершего несколько лет назад. Чиновник ничем примечателен не был, кроме того, что из последних средств, отказывая себе во всем, старался дать сыну высшее образование. “В этом, – говорил он друзьям, – вся моя мечта, утверждение жизни…”
Мать Петра Ариановича, тихая, чистенькая старушка, почти неслышно жила в одном из весьегонских переулков, снимая квартиру у вдовы исправника. Сын по приезде из Москвы поселился там же…
Исправница была поразительно глупа даже для Весьегонска. Гренадерского роста и осанки, с багровым неподвижным лицом и мелко завитым шиньоном а ля вдовствующая императрица Мария Федоровна, она говорила басом и слово “монпансье” произносила в нос с такой выразительностью, что на подсвечниках звякали стекляшки.
Когда ее обокрала горничная, она ездила по знакомым и с порога объявляла трагически: “Finita la comedia!”[2]. Затем, не снимая шляпы, грузно опускалась в кресло и, приняв чашку с чаем, переходила к подробностям.
Однажды, тряся шиньоном и подмигивая (у нее был тик, придававший значительность каждому сказанному ею слову), она возвестила слушателям, что ее квартирант – чудак. Чудачества его начинались с утра.
– Телешом, да-с, почти что телешом выбегает во двор, – рассказывала она вздрагивающим голосом, – и ну, знаете ли, снегом посыпать себя!