– Есть ветер, при котором мне плохо с сердцем, да и на душе так нехорошо!… Я никогда не могла запомнить его направление и название. Не уверена, что речь идет о норд-осте.
– Ты фантазируешь, так не бывает.
– Бывает. Когда-нибудь при таком ветре я умру во сне, как тайский рыбак. Временами среди тайских рыбаков бушует эпидемия непонятно чего. Температуры нет, чувствуют себя отменно. Молодые, полные сил люди умирают во сне от остановки сердца. Ученые пока не могут ничего понять.
– Может, они гибнут после улова отравленной рыбы?
– Рыбу едят все, а умирают одни рыбаки.
– Может, их баркасы попадают в какую-нибудь радиоактивную зону?
– А при чем тут ночь и сон? Нет, все дело в духах. И ветер, при котором мне плохо, не мой. Он полон духов, враждебных мне.
Я слушал ее снисходительно, глупый взрослый перед мудрым ребенком. Постепенно мне открылось, что мне не след проявлять к ней снисходительность, она чует острей меня, почти провидит, но речь ее дикарская, женская, полна духов, иных метафор, коих мой грубый слух не воспринимает, словно ноты индокитайской удлиненной гаммы или безразмерной длины гаммы сирен, включающей ультра» и инфразвук. В конце концов я приноровился и невидимыми жабрами стал ее кое-как понимать. Невидимыми, извините за выражение, жабрами души.
Теперь я отличаю людей, любивших и любимых, от прочих; первым дано понимание мира. Вдвоем любящие мужчина и женщина воистину непобедимы; видимо, боги пантеонов типа японского ревнивы и следят за тем, чтобы настоящих мужчин и женщин было так мало. Ибо сие колеблет могущество божеств.
В один из ветреных дней, выждав вечера, ближе к воробьиной ночи, Настасья поднялась с постели, села у старинного зеркала. Она вглядывалась в отражение свое, и словно изображения многочисленных красавиц, за десятилетия оставшиеся в разных временных слоях зеркальной глубины, подпитывали ее красотою; лицо ее неуловимо менялось. Она подрумянила побледневшие щеки, потерла брови (между бровями в морщинке залег сумрак), мы вызвали такси и поехали к Коле.
Направление ее нелюбимого ветра определялось легко, поскольку вода стояла высоко, реки и каналы приготовились к наводнению. Город наполнился дополнительными звуками: громом кровельной жести, скрипом висячих фонарей, тревожным шорохом и шелестом листвы, выметенной из садов, скверов и бульваров на тротуары и мостовые, гулким эхом продувных арок, завыванием чердаков, хлопаньем рам подчердачья, брызгами и звоном разбивающихся стекол, осыпающих двор-«колодец» каскадом осколков.
Как-то в нынешней моей жизни гражданина материка (теперь я с полным на то правом мог бы издавать газету или журнал «Континент», да кто ж, кроме жуликов, может нынче что-то самостийно издавать? В жулики и шулера мне к старости лет подаваться мне было не с руки, я и не мечтал) занесло меня на один из островов на выставку под названием «Путешествие на остров Цитеры», то бить на остров любви. То была «эротическая выставка» с размахом, она тут же вылетела у меня из головы, я теперь был искусствовед free lance, как, впрочем, и прежде, и ничего лишнего в голову не брал. Запомнилось мне только название одной работы: «Ветер срывает все одежды». Японская метафоричность авторов «Маньёсю» померещилась мне. Да, есть ветра (к примеру, ветер времени, коим мы все уносимы), срывающие все одежды (предварительно превратив их в охапку летящих складок), есть лакмусовые дожди, смывающие любой макияж, от боевой раскраски фразеологии до… ну и так далее, это уже тема для эссе.
Нагой человек на ветру.
Слово «нагой» напоминало мне загадочного Исиду Нагойю из Настасьиных снов.
Песню «У природы нет плохой погоды» еще не написали. Потом ее напишут, и не худо было бы хоть кому-нибудь выступить с предложением петь ее по радио во время цунами, землетрясений, наводнений, ураганов и извержений вулканов для поддержания (духа?…). Мы летели в ночном такси, с сухим треском разрывая невидимую парусину наполненного ветром воздуха, то попутного, то встречного, то бокового, смотря по улице или переулку. Фонари, подвешенные на проволочных расчалках, качались с жестяным бряцанием, свет метался, его отблески в сердцевине нашего авто казались явно корпускулярными, хоть и несомненно волновыми. Из многообещающих волн состояли и Нева, и Фонтанка, и Обводный. Неуютно было в мире в ту ночь.
– Интересно, - спросил я Настасью шепотом, - что делают призраки в ветер? Особенно ночью?
– Не спрашивай, - шептала она в ответ, - не спрашивай, не думай о них, страшно.
– Может, ветер поднимает их на крыло, и они кружатся с осенними листьями? - не унимался я.
Маленькой рукой в черной кружевной перчатке она закрыла мне рот.
Но в безудержном юношеском воображении моем они уже летели, перехлестывая в реальность, из инобытия в бытие. Я почти видел их.
Мы пересекли Колин двор, я прижимал к себе ее теплый локоток. На шестом этаже полыхали светом окна, - все прочие стекла отражали тьму, отсветы фонарей, а также все, пролетавшее мимо, включая листья.
– Есть еще третий большой призрак, сейчас я видел три главных призрака архипелага.
– Ты их видишь? Ты шутишь? Что за третий призрак?
Кто-то шел за нами. Мне стало не по себе.
– Противный призрак. Люди дерутся. Мрачное нечто.
Идущий обогнал нас и остановился.
– Да лавра это, лавра Вяземская, - послышался голос Звягинцева. - Молодой человек, вы натуральный медиум. А про лавру в Лектории говорили, помните? О, кого я вижу! Здравствуй, Несси!
Он поцеловал Настасье ручку.
– Звягинцев, - она, судя по всему, была рада-радехонька, увидев его, - да никак ты к Коле идешь?
– А вы думаете, - коллекционер глядел на нас с неприкрытым любопытством, но не без удовольствия и определенно без осуждения, - вам одним неймется? Во-первых, я иногда страдаю ночью бессонницей, а днем впадаю в спячку; во-вторых, меня даже призраком свободы помани, я тут же побегу по снегу босиком, а Коля гарантирует на ночь свободу действий; в-третьих, народ тут бывает пестрый, чего только не говорят и не вытворяют, а я ведь любопытное животное с улицы Зверинской; вдруг что для коллекции своей, в-четвертых, отрою.
– Животное Звягинцев, - сказала Настасья, звеня тонкими серебряными колечками пяти браслетов своих, - является славной достопримечательностью острова Койвисари, - она очень даже похоже имитировала нудный, без интонаций, голос экскурсовода, - ест все, но мало, пьет все, но много, для коллекции ловит в несуществующей шерсти несуществующих блох.
Колина квартира напоминала мастерскую художника тем, что сотворена была из чердака, отличалась протяженностью, обилием комнатушек, длиннющим коридором с окнами от пояса до щиколотки. Народу было много, все старались вести себя свободно, делать что угодно, веселиться от души. От великих стараний не всегда и выходило, поэтому многие граждане робко выкаблучивались, - сами ли перед собой, друг ли перед другом. Для вящего освобождения, борясь со скованностью, робостью, застенчивостью, несвободой, неумением общаться, вообще с комплексами, - пили да выпивали, покуривая.
– Водочка, - держал речь Звягинцев, почти завсегдатай Колиного заведения, - это наше российское средство общения. Не случайно любимые ключевые слова забулдыжек: «Ты меня уважаешь?» - «Я тебя уважаю!» «Столичная» - о, какое название! Прочувствуйте диктат демократического централизма! - неиссякаемый источник диалогических и монологических клише. Я алкоголика по обилию водочных формул узнаю. Каких? А вот не скажу. Секрет коллекционера. Собирайте сами. Немножко внимания - и они ваши, во всей их однообразной дурости простенькой химии проспиртованной мысли. Встаньте, дети, встаньте в круг, ты мой друг, и я твой друг!
Распевая сию песенку из кинофильма, неслись, взявшись за руки и припрыгивая. по длинному коридору в полном упоении, знакомые, незнакомые, полузнакомые граждане ночи.
– Знаешь, ты кто? - говорил подвыпивший человек с легким акцентом даме под мухой в маленькой шляпке с вуалеткою (шляпку она почему-то не снимала с вечера до утра, видимо, для красотищи: так хотела). - Ты - исчадие социалистического строя.