Я представляю себе стену между рукой папы и своим плечом, как учил меня дед: второй барьер. Но он не срабатывает. Звук не уходит и оглушает меня завываниями и помехами, словно плохо настроенное радио. Выждав приличное количество секунд, я делаю шажок вперед, туда, где ему меня не достать. Папина рука сползает с моего плеча, и наступает благословенная тишина. Я с облегчением расправляю плечи.
— Что думаешь, Мак? — спрашивает он, и я задираю голову, глядя на нависающий над нами Коронадо.
Мне хочется схватить маму за плечи и трясти ее до тех пор, пока из нее не вывалится очередная новая идея и она не потащит нас прочь отсюда.
Я понимаю, что не могу сказать об этом папе. За последний год он из подтянутого мужчины стал тощим хиляком, а кожа у него под глазами стала отливать синевой. Да, маминой энергии хватит на то, чтобы обеспечить город, но в папе жизнь едва теплится.
— Думаю, — начинаю я, выдавив улыбку, — что это будет замечательное приключение.
Мне десять, уже почти одиннадцать, и я ношу на шее ключ, чтобы быть похожей на тебя. Все говорят, что у меня твои глаза — серо-стальные, и такие же волосы — когда-то они были рыже-каштановыми, а потом поседели. Но я не обращаю внимания на эти глупости. Глаза и волосы есть у всех. Я хочу обрести такие черты, которые обычные люди не могут заметить. Кольцо, ключ и особенную манеру воспринимать мир, держа многое в секрете.
Мы уезжаем на север, и день рождения я встречу дома, хотя провела бы время с тобой, вместо того чтобы задувать свечи на торте. Бен задремал на заднем сиденье, и по дороге домой ты рассказываешь мне о трех пространствах.
О Внешнем мире, на который ты не тратишь много времени — ведь это наш привычный мир, в котором мы живем, и многие люди не знают ничего иного.
О Коридорах, кошмарном месте с запыленными переходами, полными жутковатого шепотка, неизвестными дверьми и темнотой, такой плотной, будто ее можно пощупать.
И об Архиве, библиотеке мертвых. Бескрайней, залитой светом, повсюду дерево, камень и витражи, и всепоглощающее чувство покоя.
Ты ведешь машину и рассказываешь, одной рукой придерживая руль, а другой поигрывая ключом, висящим у тебя на шее.
Единственное, что объединяет эти три места, говоришь ты, это двери. Входы и выходы. А к дверям нужны ключи.
Я наблюдаю, как ты покручиваешь в руке ключ, проводя пальцем по зубчикам. Я повторяю за тобой, и ты замечаешь мой дурацкий ключик на веревочке, и спрашиваешь, что это. Я показываю его тебе, и в машине наступает странная тишина, словно мир вокруг задержал дыхание. А потом ты вдруг улыбаешься.
И говоришь, что я могу получить свой подарок раньше, хотя мама любит, чтобы все было как положено. Достав из кармана маленькую коробочку, ты вручаешь ее мне. Внутри лежит серебряное кольцо с тремя аккуратными полосками, вырезанными на металле, — меткой Архива. Такое же, как у тебя.
Я еще не знаю, зачем оно, — я пока глуха и слепа к окружающему миру и его воспоминаниям, к людям и их путаным мыслям. Но я впечатлена и клянусь тебе, что никогда его не сниму. Машина подскакивает на кочке, и я роняю кольцо под сиденье. Ты хохочешь, а я заставляю тебя съехать на обочину, чтобы можно было его найти. Мне приходится носить его на большом пальце, настолько оно велико. Но ты утешаешь меня, говоря, что я непременно вырасту.
Через крутящуюся дверь мы втаскиваем наши пожитки в вестибюль. Мама чирикает в радостной экзальтации, я хмуро нахохливаюсь, как сыч.
Просторное фойе вызывает ассоциации с детскими игровыми картинками, на которых надо найти, что не так. На первый взгляд — сияние и блеск, всюду мрамор, клейма в виде корон и позолота. Но потом понимаешь, что мрамор покрыт слоем пыли, отделка потрескалась, а позолота осыпается на ковер. В окна врывается солнечный свет, и старое мутное стекло не в состоянии поглотить его тепло. Здесь пахнет как в старом пронафталиненном шкафу с забытой одеждой. Когда-то это место было потрясающим, вне всякого сомнения. Что же случилось?
У входа переминаются с ноги на ногу двое, не обращая внимания на кружащиеся повсюду тучи пыли.
На другом конце вестибюля я вижу грандиозную мраморную лестницу, ведущую на второй этаж. Камень цвета взбитых сливок наверняка начнет испускать нежное сияние, если его немного отполировать. По сторонам лестницы наклеены обои, и даже со своего места я могу различить узор из геральдических лилий и какую-то морщину на материале. Издалека она напоминает трещину. Вряд ли кто-нибудь обращал на нее внимание, тем более в таком заброшенном месте, но одна из моих обязанностей — замечать подобное. Я уже иду к ней, таща за собой багаж, и слышу, как меня окликают по имени. Папа и мама уже скрылись за углом. Поудобнее перехватив сумки, я бросаюсь вдогонку.
Мы останавливаемся перед тремя лифтами, в стороне от вестибюля.
Они больше напоминают клетки из старого заржавленного железа, вряд ли способные выдержать двоих. Но мы втроем уже втиснулись в один из них, втащив за собой четыре чемодана. Прошептав что-то среднее между молитвой и проклятием, я закрываю кривую дверцу и нажимаю кнопку третьего этажа.
Лифт со стоном оживает и приходит в движение. Когда-то в нем, похоже, играла музыка, но сейчас ее не различить из-за звуков, с которыми конструкция поднимает нас наверх. Со скоростью, достойной полудохлой черепахи, мы минуем второй этаж, надежно стиснутые нашим багажом. На полдороге между вторым и третьим этажами лифт делает паузу, чтобы поразмыслить о своей нелегкой жизни, и потом с горестным вздохом продолжает путь. Остановившись в пункте назначения, он издает предсмертный хрип, я рывком раскрываю заржавленные челюсти, и мы выходим на свет божий.
Я громогласно заявляю, что впредь буду подниматься только пешком.
Мама пытается вылезти из-за баррикады чемоданов.
— Но у него ведь есть определенный…
— Шарм? — как попугай, передразниваю я. Но мама игнорирует мою шпильку и делает попытку перешагнуть чемодан. Она оступается на каком-то ремешке, и папа ловит ее под руку.
— У него своеобразный характер, — поддакивает он.
Я поворачиваюсь в холл, и моя душа уходит в пятки. По правую и левую руку от меня простирается вереница дверей. Не тех, привычных, а глухих, замазанных краской и заклеенных обоями, так что от них не осталось ничего, кроме контуров и складок.
— Разве это не восхитительно? — говорит мама. — Лишние двери сохранились еще с тех времен, когда это был отель. Потом стены-перегородки стали ломать и объединять номера в апартаменты, делая перепланировку. А двери оставили, просто заклеив их обоями и бумагой.
— Восхитительно, — эхом повторяю я. И жутко. Будто я в новой, лучше освещенной версии Коридоров.
Мы проходим в самый конец анфилады дверей, и папа открывает последнюю, с затейливым значком «3F», прибитым к поверхности. Квартира оказывается такой же потрепанной, как и все остальное здесь. Уже обжитой другими. Здесь всюду следы и метки, но они не наши. В нашем прежнем доме, даже после того как мы собрали все вещи и унесли мебель, они тоже были всюду. Небольшая вмятина в стене, куда я запустила книгой, пятна на потолке кухни после маминого эксперимента с миксером, синие каракули по углам, где любил рисовать Бен. У меня в груди все сжалось. Бен уже никогда не оставит меток в этой квартире.
Пока мама ахает и охает, а папа тихонько шныряет по комнатам, я собираю все свое мужество, чтобы сделать шаг через порог. И тут я чувствую его.
Легкое царапанье по бумаге. На моем листке из Архива написали новое имя. Я достаю его из кармана — неприметный, размером не больше квитанции, и странно шелестящий — и перед моими глазами возникает имя Истории, написанное ровным курсивом.
Эмма Клэринг, 7.
— Мак, — окликает папа. — Ты идешь?