Выбрать главу

Георгий Николаевич присел на высокий сундук, ощутив пальцами металлические уголки и шишечки, а также гладкую шершавость твердого дерева, которую было трудно представить другого цвета, нежели она была. Суворов не стал зажигать свет, чтобы убедиться в этом. Он и так знал то, что не прояснит никакой свет. То, что он знал, было озарено изнутри. Памяти не нужен свет. Память сама есть свет, не гасимый ни временем, ни людьми.

– Георгий, – услышал он.

– А? – спросил Суворов, и от собственного голоса ему стало жутко. Точно это и не его был голос, а совсем чужой. – Что? – хрипло спросил он. – Кто тут?

В ответ тишина.

– Лавр, ты что ли? – спросил Георгий Николаевич, и от этого вопроса ему стало жутко вдвойне. Он осознавал, что этот вопрос бессмыслен, но понимал, что обязан задать его.

– Да, я, – услышал он.

«Что ты тут делаешь?» – подумал Георгий и то ли услышал, то ли ему показалось, как Лавр ответил:

– То же, что и ты. Ничего. Любимое мое занятие, – и повторил слова, которые произнес двадцать два года назад: – Я, Жорж, скучаю. Эту роскошь могут позволить себе, увы, немногие.

«Я не могу, – с унынием подумал Суворов. – У меня на это совершенно нет времени. Я трачу его Бог знает на что. Минуты не могу побыть с собой наедине. Вот разве что здесь, на этом сундуке, как на развалинах разрушенной, но еще не забытой культуры».

– Скучать можно лишь на празднике мыслей, – звучал голос Лавра. – На его пике. Когда скучаешь, столько рождается поэтических строк. Я, признаться, запутался: что первично, скука или вдохновение? Столько лет выкинул на то, чтобы прожить эти несколько минут в блаженстве. И мне совсем не жаль их. Минута больше года, когда в ней только ты и никого больше.

– Лавр, я хочу увидеть тебя!

– Я тоже. Ограничимся нашим обоюдным желанием.

– Ты невидим? Что молчишь?.. Лавр!

– Без истерик, прошу тебя. Это моветон.

– Ты не ответил мне. Ты не хочешь мне отвечать?

– Жорж, ты с годами стал скучен. Не самое лучшее качество в том, кто любит скучать.

– С чего ты взял, что я люблю скучать?

– С чего? Не смеши меня, Жорж. Ты сам только что сказал об этом.

– Я? – Суворов услышал, как он кричит во всё горло: – Я? – и ему стало страшно.

В окне плыла луна, очень похожая на ту, что плыла тогда…И как это – турецкий месяц буквально на глазах превращается в испанскую или японскую луну?

Он встал с сундука (сундук хрипнул: «ж-жа-аль») и вышел из комнаты. Сразу же услышал разные звуки, не имеющие ни к ночи, ни к тому, что только что померещилось ему, никакого отношения. Звуков было много, много, как мыслей, отчего в них только терялся.

– Георгий, что случилось? Что ты кричишь? Фу, ты меня до смерти напугал!

XL

В сорок седьмом году Суворов на полгода уехал в экспедицию, и Надежде Алексеевне с сыном пришлось несладко. Шел второй год аспирантуры, надо было дописывать вторую, начинать третью главу, заниматься, хоть и номинально, хозяйством, много времени уделять Николеньке, который, как нарочно, хворал всё это время. Денег Георгий Николаевич оставил достаточно, но на исходе первого месяца в трамвае ей порезали сумочку и вытащили кошелек. Тетя Глаша с каждым днем слабела и не могла уже управляться с хозяйством. Приехала ее дочь и забрала с собой. Надежда Алексеевна хотела даже подыскать домработницу, но денег осталось в обрез только на самое необходимое. Пересчитав оставшиеся деньги, поделила их на оставшиеся дни. Величина суточного довольствия устремилась к нулю. Ежедневно готовить еду, даже сварить элементарный суп, было некогда, и Надежда часто вспоминала мать, как та успевала, без лишней суеты и показухи, вести дом и самой выглядеть на зависть опрятно и привлекательно. А ведь она еще очень много читала и музицировала, рисовала, ходила в театр и на концерты.

Из своего детства Николай очень хорошо запомнил эти полгода, в которые он каждый день ждал возвращения отца, и они с матерью были близки как никогда. Мать всё время была рядом (когда она занималась своей диссертацией? ), хотя и психовала по любому поводу, чего никогда не позволяла себе в присутствии отца.

Когда денег оставалось на несколько пирожков с ливером, тогда и наступали золотые минуты в жизни. Да, они были поистине золотыми, так как тогда происходил семейный совет, на котором по-взрослому решалось, шесть пирожков купить к ужину или четыре, а на сэкономленные копейки еще и сто граммов подушечек к чаю. Разумеется, покупалось четыре пирожка и сто граммов подушечек. Пирожки разогревались на маленьком кусочке масла на сковородке, до хрустящей корочки. Мать съедала один пирожок, а от второго отрезала половину и под предлогом того, что переела, отдавала ее со вздохом сыну. В эти минуты, как никогда потом, сын ощущал материнскую любовь. Подобного чувства он не испытывал больше никогда. Оно осталось у него на всю жизнь критерием доброго чувства одного человека к другому, которое и выражается яснее всего в любви, бескорыстной и жертвенной. О том, что она была бескорыстной и жертвенной, можно было судить хотя бы по тому, что и сын однажды отломил от своего пирожка кусок и протянул матери. Конечно же, глаза выдавали его, но это был встречный жест бескорыстного и жертвенного чувства. Помнится, мама тогда обняла его, прижала к себе, и он услышал, как над его головой она всхлипнула и зашмыгала носом.