Выбрать главу

Николай развернул салфетку, неожиданно очень большую и очень приятную на ощупь. Так и есть, очередное стихотворение. Похоже, Лавр писал стихи исключительно подшофе. На удивление убористым почерком. «Белый полдень, красный вечер, ночь темным темна. Сходят в вечность с алых сходней жизнь моя и я. Ну а там, на крае сходней, средь густой травы, нас неведомый Господень встретит: “Вот и вы”. И ромашковое утро золотой водой смоет там, где легкой пудрой лег мой путь земной».

«Странно, что Лавр написал так…Скорее это мои стихи», – подумал Николай.

Николай вспомнил это стихотворение два года спустя. Две операции обрекли его на затворничество. Загнан в клетку как зверь. Он хотел рассказать Лене об архиве, но в нем так глубоко сидел страх матери и скрытность отца, так крепко держало обещание, данное им перед женитьбой, о том, что тайна архива останется тайной до самой их кончины, так цепко пленила сама эта тайна, оберегаемая столько лет, что он всё откладывал, откладывал, пока не понял, что теперь уж точно ничего не скажет Елене, и она сама узнает всё потом…«Странно, что она сама ни разу не спросила даже, что это за вещи. Когда же это было? Мама запретила ей заходить без дела в ее комнату. Елена еще пожала тогда плечами и бросила небрежно: “Как прикажете, Надежда Алексеевна”, а у него спросила потом: “Там что, Кощей на цепи? ” Почему они так не любили друг друга?..»

Он и сам толком никогда не смотрел, что находится в комнате матери, так как всё было некогда, да и на это требовались душевные силы. Отец признался как-то, что несколько месяцев потратил на то, чтобы перебрать, перечитать, систематизировать все вещи. Составил реестр. Говорил о какой-то «Царской книге», о материалах по изысканию БАМа, о дневниках чуть ли не самого Александра Васильевича Суворова, стихах Лавра, каких-то письмах и записках эмигрировавших родственников из Туниса, Австралии, Китая. «Всю жизнь прожить в обнимку с коробками! То-то он последние годы даже ночевал в своем кабинете. Прикорнет на диванчике, укроется пледом. А вот маму, похоже, доконал не архив, а мысли». Случайно он подслушал сетования матери на судьбу после того, как она оправилась от первого инсульта. Будто бы ей однажды пришло в голову, что это ее боль переселилась в него и зажила в нем самостоятельной жизнью. Она неустанно муссировала эту мысль и совсем потеряла покой. И всё повторяла, что это ей божье наказание за то, что она так безжалостно поступила со своей матерью. Что она сделала с ней? «Я погубила ее! Я погубила! – бормотала она иногда целыми вечерами напролет. – И Георгия. Он с ней был бы куда счастливее, чем со мной. Даже с той своей Инессой, или с Софьей…»

И однажды, незадолго до ее кончины, среди всей этой невнятицы вдруг слова, удивительно ясные и четкие, обращенные к нему, заставили сжаться сердце, да так, что и по сию пору не отпустило: «Грустно, Николенька, если б ты знал, как грустно. Врут врачи. Врут, врут, врут! Не в сосудах, не в тромбах дело, не в режиме питания и сдерживании эмоций, нет, Николенька! Судьба человека в руках его совести».

Сколько писем. Разным почерком. Близкой родни не осталось нигде. Ни в Петербурге, ни в Москве, ни в Тифлисе, ни в Орле. По всей видимости, и за границей никого. Суворовых много, но родни среди них нет. Так, однофамильцы или самозванцы. Николай зажег свет, с трудом, опираясь на спинку стула, который тащил перед собой, доковылял до коробки, сел на стул, снял с коробки попону, вытащил из нее тяжелую одежду, толстый альбом с пожелтевшими фотографиями, несколько старинных книг, в самом низу лежала тяжеленная книга в переплете из мягкой кожи. Справившись с нею, Николай разложил ее на столе и тут же стал листать. Он был поражен, наткнувшись на дневник Романовых, который те вели на протяжении трехсот лет. «Неужели подлинный?» – стучало у Николая в висках. Забыв о боли, он сутки напролет не отрывался от книги. Он только раз допустил к себе сиделку сделать укол.

В дневнике были сокровенные мысли всех русских самодержцев, тайны, которые наверняка сведут с ума историков, хоть и оставят безучастными обывателей, много фактов, противоречащих устоявшимся представлениям, и много таких, которые проясняли повороты в истории России и сопредельных с ней государств. Да, курс всемирной истории – самая смешная книга, которую довелось читать Создателю. Многое Николая удивило, многое огорчило, многое порадовало, многое разочаровало, но по прочтении книги его вдруг охватило такое сильное чувство гордости за Россию, которое он, к стыду своему, испытывал лишь тогда, когда исполняли гимн Советского Союза на чемпионате мира по хоккею. «Неужели того чувства мне больше не вернуть? Неужели оно навеки из души ушло в архив памяти?»