Выбрать главу

Николаю стало досадно. «Если они все так боятся, зачем лезут во власть, туда, куда в Риме поднимался лишь самый умный и самый бесстрашный? Рим! Смешно говорить о нем. В Риме самым богатым был не тот, кто приватизировал и растырил Рим, а тот, кто и себя, и всё свое богатство отдал Риму. Как они могут отстаивать интересы государства, если боятся чужого ума и собственного дыхания? Кого они боятся, террористов? Террористов рождает лишь их трусость. Трусам место среди шакалов, но почему они в шкурах львов? Почему Лавр не боялся ни пули, ни сабли, ни судьбы? Почему отец сквозь всю жизнь протащил на своем горбу этот архив? Неужели ему не было страшно? Да за любую вещицу нас выжгли бы до седьмого колена. Это что, инстинкт выживания, инстинкт рода? Или инстинкт Отечества, который заставил умирающего императора выйти к колоннам Зимнего дворца? И пусть он вышел в последний миг своего (или все-таки моего? ) сознания, охватывающего всю прожитую жизнь, – это куда больше, чем покаяние. Это поступок несокрушимого и несокрушенного духа, которому можно и нужно завидовать и который можно и нужно взять образцом для подражания. Пусть он был не таким, каким хотелось бы видеть его другим, пусть он делал не всё правильно и не всё добродетельно (с точки зрения всех), может, он вообще всё делал неправильно! Но он был устремлен вверх, к Истине, и это главное, что заставляет нас помнить о нем, даже проклиная за что-то или негодуя и даже презирая. Но можно ли презирать за страсть? Какой бы нечистой она ни была? – Николай смахнул слезу. – Надо же, какой сентиментальный стал. Как старик. Или тот же римлянин, который не скрывал слез, когда его переполняло чувство гордости за Рим. Вот только где же оно, то «благоденствие и слава», к которому они все вели нас? Я, как частица всей массы, совершенно не вижу и не ощущаю ни благоденствия, ни славы, ни гордости за то, что выше меня. Всё вдруг стало таким мелочным, что обидно даже, что шел к этому всю свою жизнь. Шел, шел, шел…А что сделал-то? Так же, как все, лишь коптил небо, на котором не осталось Бога».

Суворову показалась забавной мысль: шарахнуть по всем этим дворовым из брандспойта. Лучше б, конечно, чтоб еще и грохот был, и вонь, и грязь. Впрочем, этого им своего хватает. Он даже отъехал от окна, чтобы не искушать себя. «Чего испугался? Я даже шарахнуть по ним не смогу. Чего-то нет во мне. То ли потеряно, то ли не было изначально».

Вспомнился вдруг далекий-далекий вечер с Гусевыми, отец, подтрунивавший над ними, дергающаяся, непонятно от чего и понятно почему мать…Как тогда казалось всё безграничным, расплывчатым и от того наполненным радостными ожиданиями, а сейчас свелось к одной пронзительной, жгучей точке: «А зачем вся эта безграничность? Чтобы я, как тот же Николай I, мог долго, до самого конца, оставаться честным перед самим собой, а не еще перед кем-то? Что им всем от моей честности, если она остается только во мне и предназначена только для меня?»

Николай стал лихорадочно соображать, что же можно еще сделать, что исправить. «Поздно, эта точка, как шуруп, ввинтилась в кость и ползет, ползет по ней всё выше и выше! – Потрогал лоб, тот покрылся испариной. – Нет, поздно. Поздно! Поздно! Поздно! Да, мне никогда не дотянуть до уровня отца, Лавра, Залесского. Не дотянуть, черт тебя подери! Рим!»

Николай прикатил в комнату архива. «Вот он соизмерим с ними, – подумал он. – Но он, как и я, обречен. И передать его некому».

Елена с криком проснулась – ее душили во сне, зажгла ночник – была половина четвертого утра. «Ничего не скажешь, подходящий час для пробуждения от ночных кошмаров, – подумала она. – Насмотришься ящика на ночь – и сам сыграешь в него».

И тут ее как подбросило. Она посмотрела направо: Николая не было! Она дрожащей рукой провела по простыне:она была холодной!

Она же только что слышала его дыхание. Ровное, глубокое, спокойное. Как десять, двадцать лет назад. Выскочила на кухню.

Муж сидел, скорчившись, на полу кухни.

– Ты чего? – спросила она и зажгла свет. – Почему не в коляске?

– Выключи свет, – жалобно попросил он. – Нога горит огнем. Больно даже от света.

От этого его непривычно жалостного голоса Елену обдало огнем.

– Как я презираю всё! – вдруг жестко сказал он.

После смерти Николая Елена часто слышала рядом с собой его дыхание. Она, затаив собственное, слушала, как он дышит: ровно, глубоко, спокойно…Слушала, слушала, пока незаметно не уходила на десять, двадцать лет назад и не засыпала.

XLVI

Физкультурник Гордеев по радио бодро призвал всю страну проделать водные процедуры, а затем энергично растереть тело сухим полотенцем. «Мне уже и это не поможет», – подумал Суворов. Уже года два Георгий Николаевич стал замечать за собой, что у него слабеет память. Когда посреди лекции он вдруг забыл фамилию известного мостостроителя и потом вспомнил ее только на пороге дома, забеспокоился всерьез. Особенно доставали экзамены. Легче было пять лекций прочитать, глядя в окно или внутрь себя, чем принять один экзамен. С экзаменов Георгий Николаевич приходил всегда раздраженный и уставший. И он не сразу понял, что раздражает его больше всего в студентах их молодость и мелкота. Он даже придумал метафору своему состоянию. «Ведь я, Лёля, как бочка, переполнен знаниями, которые хочу отдать студентам. Зачем они дальше мне? А времени мало, нет уже его. Подставляйте, говорю я им, студентам, свои емкости, которые есть у вас, ну же! Подставляют, а чего подставлять? Одни плошки да блюдца для котят. Лей не лей, все знания уйдут в песок».