Выбрать главу

Он незаметно для себя начал впадать в тон и ритм проповеди, но голос звучал мягко, без обычных звенящих нот.

— И если Господь считал мою веру недостаточно крепкой, если решил подкрепить достоверность сообщенного вами несколькими штрихами костюма, внешнего облика — почему Он не мог воспользоваться маленькой хитростью синьора Умберто? О, ирония Господня бывает непредсказуема и очаровательна. Он может избрать своим орудием кого угодно. И человек будет воображать, что он лишь ловко обделывает свои делишки, не догадываясь ни о конечной цели своей мышиной возни, ни об источнике удач, выпадающих ему. И тем не менее фальшивки здесь невозможны. Ибо главной верительной печатью остается всегда неожиданная вспышка счастья в груди того, к кому обращено послание. Или отсутствие ее. Именно благодаря этому я могу с такой уверенностью сказать: тогда в Париже вы были посланником. Сейчас — говорите от себя.

Умберто с облегчением вздохнул, быстро отошел от окна, опустился на колени перед отцом Аверьяном, прижал к губам его руку. Тот продолжал вглядываться в лицо Цимкера, все не отпускал от себя.

— Я знаю, что вы жили в греховной связи с похищенной, понимаю, как вам тяжело сейчас. Особенно тяжело потому, что вы не верите в воскресение и во встречу любящих после Страшного суда. Если она погибнет, вы не сможете себе сказать вслед за поэтом: «Покойся, милый прах, до радостного утра». Но я только хочу заверить вас: никогда наша вера не послужит оправданием тому, чтобы мы бросили ее без помощи. Мы не безвольные фаталисты, которым Господь нужен только как оправдание их собственной лени и беспомощности. Прав ли я, синьор Фанцони?

— О, безусловно. Я ведь говорил ему то же самое: мы не будем заниматься ничем другим, пока не освободим Сильвану.

— И он может и должен довериться вам. Потому что более смелого и талантливого ловкача в делах земных ему не найти. — Священник, усмехаясь, поднял Умберто с пола, повел его к столу. — Но должен признаться, друзья мои, слова шерифа сильно разожгли мои тревоги по поводу Табора. Вид этих бедняков, умоляюще протягивающих руки с обочины, действительно надрывает душу. Мы проповедуем счастье воскресения из мертвых, а оно оборачивается отчаянием для тысяч живых.

— Полиция любит сгущать краски, запугивать заранее…

— Но здесь довольно и наших собственных глаз. Может быть, есть теперь какая-то возможность снизить наши расценки? Я понимаю, что давать место в Архиве даром невозможно, но как мечта…

— В этом как раз шериф абсолютно прав: цена — единственный клапан, единственный способ пока отбирать наиболее горячо верующих, давать им место в Архиве в первую очередь. Да и не так уж она высока. Отказавшись от пьянства, от наркотиков, от азартных игр, каждый может накопить года за два-три. А уберите сдерживающий фактор цены — и сюда хлынут миллионы бездельников, для размещения которых не хватит и Нью-Йорка.

— Да-да, все это так. И тем не менее, как только решится судьба похищенной, мы должны будем немедленно собраться и обсудить проблему во всех деталях. Я хочу выслушать ваши советы и соображения и потом обратиться к жителям Табора со специальной проповедью. Кроткие, плачущие, нищие духом, алчущие и жаждущие — все это сказано о них. И не они ли названы блаженными, не им ли заповедано Царствие Небесное? Мы должны что-то сделать для них.

3

Обиженный песик понуро брел по дороге. Хозяин медленно ехал за ним и умолял вернуться. Песик качал головой и брел дальше. Тогда хозяин показал ему пакет с новыми, по научному рецепту сделанными, специально для собак, фрикадельками. Песик повеселел, прыгнул на сиденье и лизнул хозяина в щеку. Фрикадельки были сочные, упругие, песик с удовольствием ел их из миски, на которой красовалось название фирмы, осчастливившей миллионы собак.

В последнее время Лейда ловила себя на том, что ей стали нравиться телевизионные рекламы. Полуминутный переход, совершавшийся в них от неприятности, неудачи к полному и блаженному счастью, был похож на маленькую сказку, заражал надеждой. С каким облегчением улыбалась женщина, которую спасли от головной боли таблетки тройного экседрина! Как ликовал обладатель усовершенствованной газонокосилки! Насколько быстрее обошел конкурентов владелец конторы, купивший новый ксерокс! Какие девушки целовали молодого человека, догадавшегося наконец одолеть дурной запах изо рта бесподобным «Хлоретом»! Без ровного потока этих счастливых микроисторий зверства боевиков и ужасы последних известий были бы просто непереносимы. Особенно если к ним добавлялось что-нибудь столь же чудовищное из собственной жизни. Как сегодня. Как эта фотография Сильваны, принесенная полицейским.

Хотя снимок был расплывчатый, черно-белая перепечатка с цветного оригинала, Лейда сразу разглядела на заднем плане витрину кафе и грустящую девицу в старинной башне. Сама она вместе с Олей должна была быть на левой, отрезанной, половине. Сейчас оставалась только ее рука, просунутая под локоть Сильваны. Значит, Эмиль передал этот снимок своим хозяевам, а они?…

Коттедж стоял на улице столь тихой, что сброшенная ветром с дерева сухая ветка была здесь крупным событием. В открытое окно тек апрельский, пахнущий тополем воздух. Лейда сидела в кресле-качалке, туповато глядя в экран, почти не понимая хода кинодрамы, а только пытаясь вытолкнуть из сознания фразу, сказанную кем-то из героев в самом начале: «Жизнь подходила к концу».

Каждый раз, мысленно повторяя эту строчку, она ощущала какой-то болезненный отзвук в груди. Герой произнес ее с таким искренним и усталым приятием, что, повторяя ее про себя, она словно бы пыталась через заучивание интонации научиться настрою, чувству, состоянию. Но в то же время и боялась, что это ей удастся и что тем самым простой и короткий выход из ловушки, в которой она жила последние годы, придвинется еще грознее, соблазнительней, неизбежней.

Зазвонил телефон. Извиняющийся голос телефонистки спросил, закончила ли она свой разговор с Хельсинки. Она сказала, что не только с Хельсинки, но вообще ни с кем не говорила сегодня по телефону, что трубки в руки не брала. Потом вспомнила, что это не совсем так. Что, приехав домой из Архива, начала было набирать нью-йоркский номер, оставленный ей Эмилем. Но это можно было не считать. На третьей цифре она поняла, что ничего из такого звонка не выйдет, — бросила.

Кинодрама кончилась отъездом героя на Аляску. Начались автогонки. Снаряды на колесах неслись по дуге автодрома к невидимой цели. Голос комментатора переливался всеми оттенками хорошо отработанного самозабвения. Толпа на трибунах вытягивала свою многотысячную шею.

Лейда попыталась думать о том, зачем Эмиль сделал это. Никто в Москве не мог предвидеть, что он встретится с Сильваной, никто не мог приказать ему фотографировать ее, привозить снимки. Это было сделано уже из чистого энтузиазма, сверх программы. Кажется, она проговорилась тогда, что-то рассказала ему о Сильване и об Архиве, когда размякла после домашнего застолья и нежного саксофона. И в то же время он, наверно, не врал, говоря, что презирает пославших его. Местные психиатры, кажется, называют это комплексом заложничества, стокгольмским синдромом. Да она и сама это видела раньше не раз, даже в своих больницах и институтах. Жизнь забрасывала человека в подчинение какому-нибудь бандиту-директору, и человек, скрипя зубами и извиваясь, пытался разыграть независимость единственным оставленным ему путем: с лихвой, с творческими добавлениями перевыполнив бандитские приказы.

«Жизнь подходила к концу…»

Мысли ее неожиданно соскользнули на отца. Может быть, потому, что Игнациус Ригель никогда никаким подобным синдромам не поддавался, ни нацистам, ни большевикам служить не стал. За то и сгинул в лагере. Ей было пять лет, когда его забрали, но память о нем осталась яркой и именно как о чем-то самом надежном, теплом, как о крепком доме, куда можно было укрыться от любой бури и все найти на своих местах. А потом с востока пришла буря такая страшная, что смела дом. И с тех пор, что бы Лейда ни делала, она подсознательно пыталась отстроить этот домик заново. Для себя, для детей, для своих больных. Похоже, что не удалось. Хотя почему же тогда так много людей жаловалось, что она не пускает их внутрь, что все время остается за прочными стенами?